Канцелярия государственной бухгалтерии в эти последние дни октября по целым дням бывала почти пуста; кроме Калиновича, всего два-три чиновника заглядывали в нее на несколько часов, да и тем, видимо, не хотелось работать. Они сидели в каком-то оцепенении, время от времени срывались с места, подбегали к окну, смотрели на рыночную площадь, потом убегали совсем, точно эти старые, мрачные, серые стены давили их и наполняли тревогой. Калинович оставался в полном одиночестве, а скрип его неутомимого пера по шершавой бумаге раздавался в пустой канцелярии, точно пение сверчка в покинутом доме. Старый рассыльный Згарский был единственной живой душой, с которой Калинович мог иногда побеседовать спокойно, откровенно. Валигурский вот уже две недели вовсе не показывался в канцелярии.
Згарский оставил Калиновича в самом дурном настроении. «Берегитесь!» Хорошо ему говорить, но как беречься? От кого беречься? Ведь в мышиную нору не спрячешься, должен же я показываться на народе, должен посещать канцелярию, ежедневно дважды проходить по рынку и главным улицам города, среди сотен и тысяч людей. Как же здесь беречься? «Шварцгельбер!» Разве это преступление? Ну да, Калинович чувствовал в глубине души и сам себе признавался, что он шварцгельбер. Он слуга австрийского правительства, от него получал жалованье, ему присягал верно служить. Что же в этом дурного? Ведь и Валигурский еще в начале года, еще до половины марта этого года был таким же точно шварцгельбером. То есть, может быть, в его душе скрывалось нечто другое, что теперь вышло наружу. Но у Калиновича не было такой широкой натуры, на дне его души не было ничего другого, а к новой матери Польше, которую теперь навязывали ему с криком, бранью и угрозами, он никак не мог воспылать сыновней любовью. «Нет, это не моя мать», — повторял неясный голос, в глубине его души, и он не мог заставить себя пуститься вместе с другими в тот бешеный танец вокруг нового божества, в котором вот уже несколько месяцев кружилось большинство обитателей Львова. Да, он, бедняга, остался шварцгельбером даже тогда, когда эти цвета стали отнюдь не модными, так же как во времена венгерок и конфедераток спрятал свой совсем немодный белый бюрократический цилиндр.
Зато другое обвинение, в шпионстве, возмущало его до глубины души. Шпион! Нет, он никогда не был шпионом! Не был тогда, когда за это ремесло платили деньгами, повышениями по службе и орденами, тем менее желал им быть теперь, когда за это очень легко можно было получить если не удар кинжалом, то хотя бы десятка три тумаков в бок от разъяренной, фанатической толпы. Но кто же и для чего мог пустить о нем такой слух? Ведь если этот слух дойдет до народной толпы, она не станет разбираться, правда это или нет, но и любую минуту готова будет расправиться с ним по свойски. Калинович впервые почувствовал, сидя в канцелярии, как мороз прошел у него по спине. Ему сделалось душно, перо выпало из его руки, и голова поникла бессильно.
Но и ту же минуту он вскочил с места и выпрямился. Что это такое? Обычный шум и говор на рыночной площади, казалось, притих, и вдруг окна зазвенели и воздух сотрясся от крика:
— Niech źyje Polska!
Но не это так испугало Калиновича. Среди этих возгласов, то и дело повторяемых, все громче и упорнее раздавались какие-то удары в такт, точно военный марш, а еще дальше, где-то в конце рынка, слышались какие-то слитные возгласы, крики, треск, точно где-то дом рушился или начиналось землетрясение.
— Что это такое? Боже! Что это такое? Неужто начинается?
Шум вокруг ратуши не утихал. В коридорах ратуши гулко разносились шаги, может быть, сотен ног, какие-то голоса, какие-то резкие, мерные выкрики, точно слова команды. Калинович стоял на месте ни жив ни мертв. Его губы побелели, вытаращенные глаза смотрели на дверь, не мигая.
«За мной идут! За мной идут!»-вихрем, мелькало в его голове. Ему казалось, что среди бешеного шума внизу он отчетливо слышит голоса: «Шпион! Где шпион? На фонарь шпиона!»
Проходили минуты, для Калиновича — минуты страшной тревоги. Он, точно приросши ногами к полу, стоял неподвижно, не в силах сесть в кресло, не осмеливаясь ни подойти к окну и взглянуть, что происходит на рынке, ни выйти в коридор и удостовериться, действительно ли ему грозит какая-нибудь опасность. Он дрожал всем телом и прислушивался, затаив дыхание.
— Niech źyje Polska! Smicrċ szwabam! [77]— ревели толпы народа на рыночной площади.
— Do broni! Do broni! [78]— раздавались громкие крики, гремели шаги, скрипели повозки.
Читать дальше