Дверь медленно отворилась, и в комнату робко просунулась бледная, изможденная фигура Максима.
— Слава Иисусу Христу! — сказал он с низким поклоном.
— А что там? Чего ты так рано? — спросил батюшка.
— Да вот, прошу прощения у вашего преподобия, жинка померла.
— Да? Ну, и что же?
— Так я пришел, может, ваше преподобие захотят, чтобы грешное тело схоронить?…
— А, голубчик, — ответил о. Илья, вставая, — разве она неожиданно померла? Что это за порядок?
— Да как-то так… прошу прощения у вашего преподобия… случилось. Я один… И туда пойди, и туда, и за этим пригляди, и за тем, и около больной день и ночь…
— Э, толкуй мне, некогда было! А в корчму, и на рынок, и повсюду — было когда, только для исповеди нет времени? А теперь, любезный, обойдется это тебе в тринадцать бумажек!
Максим почесал затылок и начал просить, доказывать, Что, мол, покойница и так за время болезни разорила его до нитки, что порою и на соль не хватает, что и так придется лезть в долги из-за похорон.
— А мне какое дело, — отрезал о. Илья. — Бери в долг где хочешь, а мое подай!
Не знаю, бывают ли в жизни крестьянина, и без того полной нужды, унижений и деморализующих влияний, минуты более тяжкие, более унижающие и деморализующие, чем те, когда приходится ему, с болью и тоской в душе, в минуту самого большого несчастья, каким является утрата любимого существа, торговаться, как за скотину, с человеком образованным, который свою деятельность расценивает, как ему вздумается. Нет определенного тарифа, который устанавливал бы плату за церковные требы (если даже согласиться с тем, что церковные требы должны быть оплачиваемы!), а если и существует тариф, то Крестьянину он неизвестен. С человеческими чувствами, которые в сердце крестьянина так же глубоки, как и в сердцах образованных людей, при таком торге не принято считаться. Люди, которые сами проповедуют отречение от мирских радостей, без капли стыда протягивают руку за последней, кровной копейкой народа, протягивают так грубо, гордо, дерзко! И еще после этого моралисты и попы говорят и кричат о разврате, о безнравственности и отсутствии человеческого достоинства в народе! Перестаньте, «благородные господа», прежде всего сами убивать и подавлять в этом народе каждый зародыш, каждую искру человеческой самостоятельности, характера и мысли, перестаньте деморализовать его своим собственным примером, собственной жизнью и наукой, познайте однажды и в нем брата, равного себе, познайте его жизнь и нужды, подайте ему искреннюю, не грязную и корыстолюбивую руку, и вы увидите тогда, что народ наш не такой зверь, каким вы его рисуете, и что если кто и виноват в его развращенности, то наверняка больше всего вы сами!
Долго продолжался торг. Отец Илья сердился и кричал, что мужик — это скотина, которой прежде всего нужна хорошая палка, что каждое его слово — ложь и неправда и что разве только на костре он скажет правду. В конце концов он одолел. У Максима не хватило духу спорить с батюшкой, и, вздыхая, он согласился с требованиями о. Ильи. По уходе Максима батюшка только сплюнул и проворчал:
— Тьфу, черт побери этих хамов! Минуты покойной нет!
— И, облегчив сердце такими словами, о. Илья снова уселся за письмо. Спор с Максимом и утренняя прохлада протрезвили его. Достал другой лист, и после минутного раздумья перо быстро забегало по бумаге, а лицо о. Ильи прояснилось, просветлело от притока патриотических чувств, которые он в эту минуту изливал на бумаге. Сквозь тучи пробилось солнце и косым, светлым столбом легло поперек комнаты, но до сидящего свет не доходил. В соседней комнате слышен был шорох и шаги служанки, которая убирала посуду после вчерашних гостей, а в отворенную дверь о. Илья видел только стоящее напротив фортепиано с разбросанными на нем нотами.
А в хате Максима в это время тоскливо, мрачно, как в могиле. Покойницу уже обмыли и одели на скамье. Несколько старух тихо-тихо двигаются по комнате, убирая и приводя все в порядок, а Максим, заломив руки, немой, бледный и сгорбленный, стоит в ногах у той, которой предстояло быть его подругой и помощницей в жизненной юдоли и которая теперь стала только лишним, тяжким бременем. Никто не скажет ему ни слова, не утешит, не успокоит. Одинокий, стоит он в своем горе, — кто знает, может быть, думает о том, откуда теперь взять денег на похороны? Известно, прозаическая душа!
Но горячий, шумный патриотизм со своими великими абстракциями не видит и не хочет видеть этой мелкой будничной прозы!..
Читать дальше