Так или иначе, я уцелел и мне хотелось поскорее увидеть изумление на лицах домочадцев, поэтому я поспешил в дом, чтобы сообщить, что снова здоров. Будучи ребенком самого неприятного поведения, я рассчитывал устроить им сюрприз; я прокрался к задней двери, а оттуда — на цыпочках во внутреннюю комнату, где ожидал застать деда, предающегося послеобеденному сну. Но его там не оказалось; вместо него я обнаружил мать, сидящую в кресле перед прялкой с прямой спиной —мертвую, как Агамемнон. По ее состоянию и ужасной гримасе на лице было видно, что она умерла от чумы; как это ей всегда было свойственно, она до последнего исполняла свои домашние обязанности, и Гермес, подавая доклад Загробным Судьям, мог со всей ответственностью заявить, что она умерла, как и подобает достойной жене. В этом была она вся.
Я нашел нашего сирийского раба, скорчившегося в углу внутренней комнаты — он сорвал с себя сандалии и изгрыз на них все ремни — а ливийская служанка обнаружилась в кладовой. Боль, которую она испытывала, определенно оказалась для нее невыносимой, и она, бедняжка, вскрыла себе горло прекрасной бритвой с рукояткой слоновой кости, которой мать брила ноги и подмышки. Деда, однако, мне найти не удалось, хотя я обшарил весь дом, и у меня появилась надежда, что он каким-то образом выжил и, может быть, даже отправился за помощью. Однако чуть позже я нашел и его — чуть дальше по улице, которая оказалась совершенно безлюдной и тихой. Состояние, совершенно не свойственное афинским улицам. Он лежал в одном из больших каменных корыт для сбора дождевой воды, установленных во времена диктатора Писистрата, и я решил, что он испытывал такую невыносимую жажду, что прыгнул в это корыто и захлебнулся. Для такого человека, как он, это была крайне унизительная смерть, ибо он сражался при Платеях, когда афиняне и спартанцы разбили армию царя Ксеркса и убили его великого военачальника Мардония.
Это было очень странное чувство: выбраться из хлева, чтобы обнаружить, что все твои родственники и домочадцы умерли, даже не потрудившись сообщить об этом. Пока я болел, я пребывал в уверенности, что я единственный больной во всех Афинах, и что когда (и если) я выберусь наружу, то обнаружу окружающий мир более или менее в том самом состоянии, в каком его оставил. Должен признаться — когда я стоял рядом с дождевой цистерной и смотрел на плавающего в ней деда, то не чувствовал ни скорби, ни печали, и с тех пор я никогда не мог серьезно воспринимать хор в трагедиях. Ну вы понимаете, о чем я: вбегает Вестник с новостями об ужасном бедствии, и хор тотчас же принимается стенать и петь айяй , хоттотой и издавать прочие звуки, которые люди вроде бы должны издавать в минуты отчаяния, но никогда не издают; затем, строк через двадцать или около того им удается взять себя в руки и заявить, что Боги справедливы. В то время как на самом деле — по крайней мере, по моему опыту — на усвоение плохих новостей требуется по крайней мере день, и только после того, как люди перестают сопереживать мне и говорят, до чего ж я бесчувственное животное, я начинаю разваливаться на части. Ну так вот — я не ощутил никаких позывов сетовать на судьбу или рвать на себе волосы, а только чувство, которое лучше всего описать, как божественную отстраненность — чувство, которое испытывают боги, глядя вниз, на смертных. В конце концов, я выжил, а весь остальной мир — нет; это безусловно отделило меня от всех прочих настолько же, насколько боги отстоят от людей. Я не чувствовал грусти, и даже какой-то вовлеченности в происходящее, как не чувствует ее человек, льющий кипяток в муравейник, который по стандартам муравьев может быть таким же великим городом, каким являются для нас Афины или Троя. Возможно, я просто был слишком юн, чтобы что-то ощущать, а может быть, оглушен невероятным масштабом случившейся катастрофы. Сам я так не думаю; сходные чувства я испытывал в саду за стеной, будучи уже взрослым мужчиной, а это была катастрофа никак не меньше первой, если не больше.
И вот я стоял над цистерной, в голове у меня крутились эти смутные мысли, как вдруг увидел человека в броне, который торопливо шел вдоль по улице, прикрыв лицо плащом, чтобы защититься от дурного воздуха. Я еще подумал, какой это глупый жест — ведь плащ не обладает никакой магической силой, способной противостоять чуме и смерти — и лишний раз подтверждающий безмозглость смертных; тут мужчина увидел меня и чуть не выпрыгнул из собственной шкуры. Ну конечно, сказал я себе — его перепугал вид бога, надо бы успокоить его; и я крикнул: не бойся, я не причиню тебе вреда.
Читать дальше