Тот, что ушел умирать в штаб, заснул там и остался жив, — никогда больше не встречал своих товарищей по полуроте. Он проснулся утром, в дыму махорки и пороховой копоти, из ряда тех, что спали на полу, так же свалившихся в переутомлении, как он. И вместе со всеми он вышел на улицы, вместе со всеми шел переулками, и в руках у него — против его воли — была винтовка, чтобы убивать, чтобы он понял, что убивать нельзя. И весь день он бродил, как бродят после боя на полях потерянные, потерявшие хозяина-товарища, лошади. Ночью он застрял на заводе, первый и последний раз; в котельной у стухающих печей спали и бодрствовали рабочие; вагончики для угля были опрокинуты, вода из котлов спущена (чтобы можно было спать прямо в котлах); уголь валялся горами как попало, как бросили его рабочие, уходя умирать; электричество не работало, горели только две лампочки-масленки; все пропахло копотью, каменным углем, нефтью и машинным маслом; — и стальная лестница, что вела в турбинную, казалась глазу чужого лестницей из преисподней в рай, — так сиротливилось здесь чужому, в копоти, в полумраке, в огромных котлах, в жаре печей и холоде люков для угля. Рабочие спорили и в спорах уползали в глотки котлов, где абсолютно тепло и абсолютный мрак, — другие делили под лампочкой на угле хлеб и воблу, всем поровну, воду черпали из луж и ели стоя, оборванцы, в куртчонках до колен и, как солдаты с винтовками в руках — не как солдаты — дулами вниз (…чтоб, если уж стрелять случайно, так в землю, чтоб убить госпожу землю…).
Тот, который не умер, поднялся лесенкой в турбинную, — там была тишина, порядок, холодок и мрак, там были строгие машины, четкие, как формула, — за огромными стеклами окон мигали звезды, здесь никого не было. Тот, который не умер, через контору вышел во двор; звезды мигали ближе, многими бочками грузился мрак, и было пусто и холодно, — во всем мире, как в нем самом, — и ни души человеческой не было кругом на дворе. Тогда другой лестницей, по заугленным ступенькам, он вернулся в котельную. Рабочий-старик подал ему кусок хлеба, две картошки и воблину: «Поешь, товарищ!» Он стал есть, и хлеб после рук рабочего пропахнул машинами и порохом. Здесь, после порядка турбинной и безлюдья небес, — в лоскутьях света, в тепле, рваном, как мастеровская куртка, в горах угля, в подземелье, где строго торчали топки печей и глотки котлов, после тепла хлеба и картошки, он заснул, просто, как всегда люди. Он не помнил, долго ли он спал, — он проснулся около котла, на угле, первыми он увидел глотки печей и винтовку под своей головой, — он проснулся потому, что около него спорили, пришли еще новые, с постов, на смену.
Люди умеют видеть только своими глазами, — все, что ниже и выше этого человека, в понятиях невещественных, ему не видно, непонятно, — трудно найти «плоскость», откуда видно: рабочие спорили — о пустяках: о том, кому идти в очередь по наряду, кто — какой Митрий — спит с вечера в котле, кто где был и правильно провел день, кто много растратил без толку патронов; новые лезли в котлы, новые ели хлеб и картошку; о прибавочной ценности, о заводских комитетах, о справедливости и несправедливости дирекции и начальства — не спорили, — у угольного люка сидел часовой, и он пел, как Маруся отравилась, в больницу повезли; из котла за ноги вытащили Митрия, спавшего всю ночь, погнали его в наряд. Тогда тот, который остался жив, забродил. Он поднялся в машинное, маховик пародинамо был неподвижен, человек перелез за решетку и стал взбираться по спицам наверх, руки скользили по масляной стали, приводной ремень был срезан, должно быть, на подметки; когда человек залез кверху, под его тяжестью маховик двинулся вниз, засопел, — но это не значило, что машина двинулась работать, — человек ударился затылком о кафели пола, ушел за маховиком под пол, — оттуда он вылез проворно и ловко, как обезьяна. Тогда он закричал истошно:
— Рабочие, товарищи! Она пошла, машина! Я ее пустил! Это все!..
В углу за амперметрами во мраке стояла, как в сказке о Красной Шапочке, женщина с лицом волка, она скалила зубы, но глаза ее, в лишаях и гное, были закрыты. Она стояла, сложив руки на огромном животе, и ноги ее врастали в кучу сора в углу и в окно. Тогда он крикнул еще страшнее:
— Бейте волка! Бейте ряженых! Убивайте!..
…Москва грузилась октябрем. И настали дни, когда смолкли пушки. Тогда хоронили убитых. Тогда многие ходили по Москве, как бродят по полям после боев бесхозяйные лошади, одиночками, без толка, без дома, без пути. Тогда выпал уже снег, становилась зима, в белом дыме и в белых снегах стала Москва, сумерки были уютны, как дома в переулках на Остоженке. И ночами загорались звезды; об этих звездах можно много говорить, они горели — четки, новы, велики, и они первые создали эту смутную ассоциацию — о том, что ночь пред похоронами была похожа на страстную, пасхальную ночь, когда воскресает Христос.
Читать дальше