Ветра не было, и страусовые перья не вздрагивали на тяжелой золотой парче балдахина, как недвижны были и белые плюмажи на шестерке слепых лошадей.
Шестерке слепых лошадей везти колесницу шесть верст. Шесть долгих булыжных верст, где ждут Тургенева такие же несметные молчаливые толпы, как здесь, у Варшавского вокзала.
Варшавский вокзал декорирован крепом. Вопреки запрету вокзальный подъезд в трауре, и люди, пригретые солнцем, неотрывно глядят на подъезд, из которого сейчас вынесут гроб с прахом Тургенева.
Гроб с прахом Тургенева, ясеневый, французский, без ножек, заклепанный, высоко выплыл, и толпа придвинулась к нему, снимая шапки. За гробом теснились те, кто был допущен (по списку, по списку!) на перрон: архимандрит Герасим с духовенством Казанского собора, только что отслужившим литию; высокий, в очках градоначальник генерал Грессер, несколько литераторов и актеров. Толпа, приливая все ближе к катафалку, смотрела, как устанавливают, посовывают, двигают нерусский, без ножек, заклепанный гроб, как на верх балдахина возлагают первые венки.
Венки, покрывая балдахин, роняли лавровые листья. Генерал Грессер что-то говорил полицейскому офицеру. Потом генерал сел на коня и махнул перчаткой, давая знак, чтоб процессия выстраивалась согласно утвержденной диспозиции: хор русской оперы по четыре в ряд, депутации по пяти в ряд, все сто восемь депутаций, перечень коих был тоже утвержден теми, кому ведать надлежит похоронами писателей. Удостоверившись в правильности происходящего, градоначальник сделал ручкой, и процессия двинулась.
Процессия двинулась, колыхая венками, шаркая и растягиваясь, неустроенным покамест маршем, а колесница с гробом долго еще стояла у вокзального подъезда. Но вот уже пошла и последняя депутация – от Академии художеств. Факельщики в черных цилиндрах воздели черные факелы, Григорович и Успенский, Станюкович и Гайдебуров подняли тяжелые, как гири, золотые кисти, свисавшие с гроба на длинных витых шнурах, и шестерка слепых лошадей, медленно склонив плюмажи, повлекла катафалк с прахом Тургенева. Хористы русской оперы запели «Святый боже».
«Святый боже» пели и далеко от катафалка, во главе шествия. Пели студенты Института гражданских инженеров, студенты Горного. Пели и в середине шествия, там, где универсанты несли громадный, во всю ширину процессии венок с портретом Тургенева.
На Санкт-Петербург печально смотрел Иван Сергеевич. В сизой январской мгле никла голова Пушкина. Мартовская капель ударяла о подоконник в квартире Белинского… Здесь, в Петербурге, мгновенно и на всю жизнь блеснули глаза Виардо; дочь ее, смуглая и легкая, шла за гробом… А недавно, ранней весной семьдесят девятого, город чествовал писателя-гражданина; он принимал овации, принимал адреса и лукаво усмехался: «Ведь я понимаю, не меня чествуют, а бьют мною, как бревном, в правительство». Студенческая молодежь приглашала наперебой. Приглашал университет, тот самый, где он семнадцатилетним слушал курс истории, темно и плохо читанный Гоголем; приглашал Горный институт. Но ему уж деликатно – о бархатные душители с обольстительной улыбкой! – ему уж дали понять неудовольствие высшей власти тем, что печатно и устно называли «тургеневскими торжествами». Он не поехал ни в Горный, ни в университет. Из Горного сами пришли к нему в Европейскую гостиницу. Стоя, с опущенной головою выслушал он приветственный адрес. И пожал всем руки. И тогдашнему первокурснику Коле Блинову пожал Тургенев руку, Николаю Блинову, который шел теперь в длинной медленной процессии, лившейся уже Звенигородской улицей.
Звенигородской улицей лилась процессия, у церкви синодального подворья опять служили литию, и чины полиции, конные и пешие, неукоснительно наблюдали, чтоб публика не сходилась к колеснице.
Колесницы не было видно, и Блинов не толкался, не подымался на цыпочки, да и службу он не слушал, как слушала Лиза Дегаева, крепко держась за его руку. Подобно многим, кто был в этом траурном шествии, Блинов уже не думал о покойном, о судьбе и значении Тургенева, а думал невнятно о смерти вообще, об этом прекрасном полдне, о бесконечности жизни, о конечности жизни, думал без горечи, как думают в долгом погребальном шествии при очень хорошей погоде.
О хорошей погоде, о великолепии этих похорон умиленно думал Сергей Петрович Дегаев, затерявшийся в тысячных толпах, и эта затерянность, неприметность тоже его умиляла. Он почти не спал минувшей ночью, худо ему было и вчера и третьего дня, все эти недели после Швейцарии, после Тихомирова, но теперь он как бы отрешился от всех роковых обстоятельств, душа его просветлела и утишилась.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу