Но все это бродило в душе Рачковского много позже. А сейчас, в номере гостиницы, поник Петр Иванович, сраженный окончанием большой игры… Он только и спросил, долго ли еще Александр Спиридонович намерен быть в Париже.
– Уеду, – бодро объявил Скандраков. – Вот выйдет ему прощение, и уеду. Чего мне тут ветриться?
Уехал он не скоро.
В министерстве внутренних дел скоро вершат дела арестные да хватко в «исполнение приводят», а коснись «смягчений участи», не говоря уж о полном прощении, начинается вялая спотыкливость, то и се, пятое-десятое.
Не торопятся. Известно: поспешишь – людей насмешишь. Оно конечно, сам государь указал. Так-то оно так. А почему б не явить сугубую осторожность? За нее голову не снимут. Разве что пожурят.
Петербургская валкость не пришлась по вкусу Скандракову. Уже и Лавров, живущий в Париже, и Плеханов, обосновавшийся в Швейцарии, открыли артиллерийский огонь по автору брошюры «Почему я перестал быть революционером». Уже эмиграция (исключая, понятно, Ландезена и журналиста Павловского) предала автора анафеме. Сострадая Тихомирову, подполковник опасался за его жизнь. Террористы не пощадят, рука не дрогнет – из-за угла пырнут или пристрелят. Им ведь не в диковину разделываться с политическими недругами. «Все дозволено!» – это не книжный Раскольников, а реальный разбойник Нечаев провозгласил.
Тревожась за Тихомирова и не слишком полагаясь на охранительный надзор Рачковского, подполковник велел верному Ландезену не спускать глаз с Льва Александровича.
С каким-то новым, личным чувством, с сердечной участливостью Скандраков заглядывал в письма своего единомышленника и в некотором роде наставника. В письма, адресованные в Лондон, г-же Новиковой. Скандраков досадливо крякал, морщился и вздыхал, читая, как трудно приходится Тихомирову, как его травят нигилисты-социалисты, в какой он печали и грусти и как ему несносен Париж.
Одно из таких писем, короткое и нервное, больно резануло Скандракова. И в очередном докладе фон Плеве он процитировал «крик тихомировской души», его вопиющий глас: «Неужели люди русского царя не могут поверить, что дело русского царя может кого-либо искренне привлечь?! Заметьте, если бы я просился в шпионы, меня бы сейчас же пустили. Переход в шпионы понимается, а честное убеждение в нелепости революционных идей – нет. Меня это сокрушает».
Вгорячах Скандраков не уяснил до дна мысль Тихомирова. Но под утро, всплывая из сна, ворочаясь на дрянной постели с дурацким валиком вместо подушки, под утро Скандракова будто толкнуло, он очнулся и сразу же вспомнил и это недоуменное горестное «неужели», и это гневное «если бы я просился в шпионы…».
«Господи, – охнул Скандраков, – какая ужасная правда! Ужасная, горькая, сшибающая с ног! Тихомиров, должно быть, и не подозревает, какая роковая и опасная правда им высказана».
Блуждая взглядом по смутно белеющему потолку, по стене с уже блекнущим овальным отсветом уличного фонаря, Скандраков перебирал известных ему деятелей политического сыска, юстиции, чиновников разных ведомств, которых он знал, и знал хорошо, основательно. Он выстроил их, он устроил им ревизию. И оторопел: господи Иисусе, никто, ни один, если как на духу, ни один не верит в дело, которому служит. Машина запущена, в ходу, но в ходу по инерции. Нет веры и нет пафоса, нет идеи, смешанной с кровью, а есть кулебяка и экипаж, казенная квартира и жалованье. Служат за страх. Иногда принимают страх за совесть, а служат-то за страх потерять то, что имеют… «Меня это сокрушает», – подумалось Скандракову словами Тихомирова. Александру Спиридоновичу было нехорошо, неприютно и безотчетно обидно, как бывает, когда не поймешь, тебя ли обманули или ты сам обманулся. Ему стало тесно, душно в номере, захотелось вскочить и уйти в еще сумеречный Париж, где шипела и хлюпала перемесь дождя и снега, уйти на край города, найти Тихомирова и у Тихомирова найти защиту, что-то твердое, незыблемое.
Никуда он не пошел. Рассеянно слушал, как просыпается отель. Рассеянно смотрел на фаянсовый умывальник, похожий в сумраке на толстяка коротышку. Исчез блик от фонаря, наступило смурое утро…
Недели две спустя подполковник уезжал из Парижа. От проводов Скандраков отделался: сказал Рачковскому, что поезд ранний, в семь часов. Рачковский не настаивал. Простились они холодно.
Тем же поездом в Петербург уезжал Тихомиров.
Именем государя императора ему было объявлено «полное прощение с отдачей под надзор полиции на пять лет». Полное прощение и… надзор полиции? Очевидно, даже в покоях Гатчины витало сомнение в том, что дело русского царя может кого-либо искренне привлечь. Однако как бы ни было, а Тихомиров Лев вновь обрел русское подданство.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу