Когда он шел мимо этой церкви, каменные химеры беззвучно хохотали в его сутулую спину. Адские силы гнались за щуплым, взъерошенным, бедно одетым эмигрантом.
Гибель Лопатина, гибель «молодых» он принял как знамение времени: все кончено, исчерпано, революционная Россия не существует. Смертные приговоры Герману и Якубовичу, Конашевичу и Стародворскому и еще нескольким, вовсе Тихомирову неизвестным, вызвали в нем ужас и еще что-то такое, в чем ему не хотелось признаваться себе. Тут крылась и печаль, однако лишь печаль, а не отчаяние, тут крылось и избавление от «проклятой политики», о котором мечталось еще в Швейцарии, в Морнэ, и которое не приходило.
Но видение помоста, на который должен взойти Лопатин, стояло перед Тихомировым. И видение камеры в Петропавловской, где Герман ждет эшафота, тоже. Тихомиров костил Германа «оболтусом», «фатальным человеком», еще всяко, однако давнишнее сознание нравственного превосходства «оболтуса» пред ним, Тихомировым, гнездилось в душе постоянно, и этого он тоже не прощал Лопатину, хотя искренне, не одним умом, но и телесно ужасался предстоящей казни.
Ушли все, ушло всё. А он – «на берег выброшен грозою…». И что же? «Я гимны прежние пою»? Петь их – удел Ошаниной. Тихомиров все реже навещал улицу Флаттере…
Прежние гимны поет и Лавров. Участь Германа прибавила морщин на высоком челе Петра Лавровича, но гимны прежние: книжные, вперемешку, пыльные, цитованные, непрожеванные; и вечные проекты, замыслы, переписка… Тихомиров все реже навещал старую, типично парижскую, в грохоте тележных колес, с бесконечными бакалейными и мясными лавками улицу Сен-Жак…
И ризу влажную мою
Сушу на солнце под скалою.
Без ризы не выходят на амвон. Но сушить ли ее, если не можешь служить службу? С ним уж случалось нечто подобное. Не в Швейцарии, не в Морнэ, а раньше, еще в Петербурге, еще в разгар надежд и кипения, когда еще пылали Михайлов и Желябов.
Где, у кого собрался в тот день Исполнительный комитет «Народной воли», Тихомиров не помнил. Помнился только невысокий посудный шкапик, как сидел, опершись о верхний край его, и еще помнилась тягучая вялость тела и мыслей и то, что голоса и лица хорошо знакомых, близких людей казались неприятными, изменившимися. В тот день (или вечер?) он не солгал ни единым словом. Он признался в мучительных сомнениях: его ценят в партии, но ценят чрезмерно высоко; он не даст того, чего от него ждут. И прибавил безотчетно: «И вообще… Вообще, господа, вы считаете меня лучшим, чем я есть». А потом он просил снять с него все обязанности и отпустить на все четыре стороны. Он не солгал ни единым словом. И ему нелегко было выговорить то, что он выговорил слабым, задыхающимся голосом, не шевелясь, не убрав локтя с верхнего края посудного шкапика. Он не ждал утешений или похвалы. Но, дождавшись, испытал тайную радость. Его уж тогда звали «Старик».
«Старик, – возразил ему Михайлов, – прости, Старик, но ты городишь чушь. Роль у тебя выдающаяся, а перо твое как динамитный снаряд. Ты сам, случалось, пришпоривал усталых. И наконец, я хочу тебе напомнить, Старик: не ты ли участвовал в выработке нашего устава? Устав запрещает выход из комитета. Не так ли?..» А после Михайлова – Желябов: «Я тоже против, не согласен. Но я думаю, причина желания нашего Старика – расстроенное здоровье. Причина серьезная. Предлагаю отпуск. Пусть Старик основательно полечится». И ему дали отпуск.
Теперь, годы спустя, он хотел не отпуска, но отставки. Полной. Без пенсии и мундира. Ушли все, и ушло всё.
И ризу влажную мою
Сушу на солнце под скалою.
Не здешнему солнцу высушить ризу. Галльское солнце светит толпе, где затесался Лев Александрович с сыном своим Сашенькой, веселой, гогочущей толпе, сгрудившейся у каруселей. Парижанин обожает толпу и обожает карусели. Теперь деревянных лошадок все чаще заменяют деревянными хрюшками. И парижанин гогочет, глядя на вихрь рыл, юбок, шляпок, лент, галстуков, дамских шнурованных башмачков. Восторг! Сашенька смеется, умненький мальчик Сашенька Тихомиров.
Галльское солнце светит извозчикам в жилетках с желтыми полосами, собакам, которых здесь прогуливают без намордников; светит в бокалы с жиденьким абсентом или в кружки с плохоньким пивом, которые часами цедит парижанин; светит и тем, кто отправляется за город, но не в поисках одиночества, а с неистребимой привычкой к скопищам.
И на Елисейских полях светит галльское солнце, там Сашенька протягивает сантимы за детским лакомством, похожим на русские леденцовые петушки. И на площадь Св. Магдалины, пестреющей цветами, пахнущей знаменитым фонтенблоским виноградом, зелеными грецкими орехами. И на бульвар Сен-Мишель, куда Тихомиров захаживает нечасто и непременно с женою. На бульваре есть ресторанчик, кормят там сносно, не отравой, как в кухмистерских, по-здешнему буи-буи, а порции – не столичные, не воробьиные, нет, внушительные, как в провинции.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу