Анна наконец ожила.
Ни Туси, ни Нюточки на самом первом балу не было – новая гувернантка, прибывшая за неделю до праздника, сочла это недопустимым. Для детей давали детские балы – тоже два раза в год, и Тусю с Нюточкой начали учить танцевать. Гувернантка была наконец с именем – мадемуазель Крейз – и осталась надолго, очень надолго. Мадемуазель завела свои правила, и за неукоснительным их соблюдением следила не только она сама, но и Мейзель, оставивший за собой единственное право – присутствовать на любом уроке. За все годы не пропустил ни одного. По его настоянию девочкам преподавали не только обязательные предметы, но и физику, химию и даже, господи прости, биологию.
Он сам и преподавал.
Туся, как и посоветовал Мейзель, разделила жизнь надвое – в одной, женской половине, она одинаково свободно и уверенно говорила по-французски, по-немецки и по-русски (роскошь, доступная дворянским детям из немногих действительно очень богатых семей), уместно и сообразно приличиям вела себя в любой ситуации. Для молодой девушки это означало – молчать и улыбаться, и она молчала, черт, и улыбалась не только губами, но и глазами, ямочкой в углу рта, даже бантами, которые прихватывали платье у самых плеч, и платье всегда было ей к лицу, так что гости таяли в ответ – ах, какое прелестное дитя. Да что там гости – сам Мейзель сидел с плывущим от умиления лицом, когда Туся, хорошенькая, кудрявая, легкая, приседала в реверансе или танцевала на детском балу, быстро перебирая веселыми туфельками и тысячекратно отражаясь то в праздничном паркете, то в ночных громадных окнах, то в его собственных обожающих глазах.
Была только одна-единственная вещь, с которой она не справлялась совершенно, – волосы. Тусины кудри, темные, густые, просто немыслимо было уложить самой – и с позволения мадемуазель Крейз с прической Тусе каждое утро помогала горничная. Все остальное она делала сама – и делала безупречно. Нюточка и сравниться с ней не могла. Разве что в талии была потоньше да ростом повыше. Но это ей Мейзель милостиво простил.
В другой, настоящей Тусиной жизни была конюшня. Она проводила там не меньше четырех часов ежедневно, с жокейской ловкостью держалась как в седле, так и без оного, легко управлялась с беговой качалкой, и могла запрячь, накормить, вычистить, а если надо – и вылечить любую, даже самую норовистую лошадь. Лет двенадцати она увлеклась орловской породой и знала наизусть родословные всех лучших рысаков, начиная с легендарного Сметанки. И конюхи, и кони обожали ее и – что стоило дороже всего – уважали.
Эти четыре часа ежедневного счастья были возможны, только если все остальное время она жила по правилам. Честная сделка.
Туся поняла и приняла ее так же, как умные люди принимают будущую неизбежную смерть. С достоинством.
С шестнадцати лет она уже твердо знала, что хочет устроить свой конный завод и вывести новую породу лошадей. Борятинскую. Мейзель, которому стукнуло семьдесят четыре, выслушал, пожевал раздумчиво губами. Потом кивнул. Ну что ж, нет ничего невозможного для разумного человека.
Он поседел целиком – даже брови и пучки волос, торчащие из ушей, были белые, смешные, – но всё еще каждый день проходил утром по десять верст – без палки, практически без роздыху, разве что под дубом присаживался – перекусить. Туся так же, как и в детстве, любила эти прогулки. Нюточку с собой они ни разу не пригласили. Туся привыкла к ней, как привыкают к тому, что сопутствует твоей ежедневной жизни, но не полюбила. Ей было некогда любить еще кого-то, кроме Гривы и лошадей. А лошадей Нюточка боялась. Скучная.
Больше Туся не сквернословила, хотя поначалу щипать себя приходилось так часто, что на левой руке у нее возле локтя был неотцветающий синяк со следами безжалостных ногтей – небольшой, багровый, строгий, – как стигмат, как живое свидетельство примата человеческой воли и веры над любой бессмысленной стихией.
Потом синяк стал меньше, побледнел и, наконец, совсем сошел на нет.
Снова он появился на Тусиной руке только в 1887 году.
В год, когда в Анну приехал Виктор Ра́дович.
К вечеру 31 марта 1880 года наконец-то потеплело, и снег лежал масляными гладкими глыбками, как простокваша. Радович ел простоквашу каждый вечер на ужин – шершавая глиняная миска, наполненная до краев белым, кислым, ледяным, ломоть ржаного хлеба – тоже кислого, сеяного. В мелочной лавке такой продавали на вес. Дешевле были только решетный да пушной. Впрочем, в мелочную лавку отец его не пускал.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу