Любое лакомство тоже разделялось поровну, и когда из Петербурга выписали апельсины (в коробках, набитых стружкой, причем каждый оранжевый угреватый шар был завернут в нежнейшую папиросную бумагу), то княгиня разнимала каждый заморский шар на две части, скрупулезно отсчитывая дольки, чтобы не обделить и не обидеть ни одну из своих дочерей.
Обеих теперь так называла – богоданные. Старая святоша.
Только Туся засовывала апельсин в рот, торопясь, давясь, заливая пальцы и подбородок соком, – а Боярин будет апельсины? а почему, Грива? а я все равно хочу его угостить. А Нюточка лакомилась медленно, деликатно, на ней никогда ни пятнышка не было, ни соринки, ни волоска из прически не выбьется, никогда не побежит вперед, не перебьет, не спросит лишнего. Только вечером иногда в гостиной вздохнет судорожно и прижмется щекой к коленям Борятинской, будто спрятаться хочет. Борятинская вздыхала в ответ, наклонялась, трогала губами рыжеватые легкие волосики. Теплые.
Toussia, ma chérie, viens, maman veut t’embrasser, elle aussi [30] Туся, милая, иди, мама тебя тоже поцелует (фр.).
.
Туся отмахивалась – она расставляла на ковре деревянных лошадок, вырезанных специально для нее бобровским столяром, большим, надо сказать, умельцем. Двух местных мастеров Туся безжалостно выбраковала – это разве бабки? [31] Ба́бка или путо – нижняя часть конечности лошади.
Таких бабок не бывает! И голова чересчур мала. А бобровский, сам лошадник, угодил – нарезал из липы целый табун: и арабских, и орловских, и даже одного першерона, необыкновенно густого, капитального, с широченной спиной и громадной гривой, которая деревянной волной спускалась жеребцу до самых игрушечных колен.
Княгиня сумасшедшие деньги за этот табун заплатила – а уж раскрашивала лошадок сама Туся, месяц целый всякий день кисточкой водила, прорисовывая каждую прядочку, самую жалкую жилку. И вороные были, и соловые, но все больше – гнедые, конечно. Как Боярин. И как только терпения хватило? Училась при этом скверно. Ни к чему усердия не было. Только к лошадям.
Борятинская вздыхала снова, гладила Нюточкину макушку – легко-легко. По-настоящему нежно. А Нюточка, пряча лицо в теплые юбки, думала – мамой пахнет, это мама шила, мама, мамочка моя, – и все терлась щекой о плотную ткань, все прижималась судорожно, так что дыхания не хватало. Целый год почти. А потом княгиня другую портниху нашла и платья мамины сослала, все до одного. Нюточка так и не узнала, куда именно. Просто перестала к коленям Надежды Александровны прижиматься. Руку целовала – много-много раз, будто клевала, – и все.
Никто не заметил, слава богу.
Даже Мейзель.
Очень был строгий. Не любил ее.
Да она и сама себя не любила.
Простимамапростимамапростимама.
26 июня 1878 года новый барский дом в Анне был наконец достроен. Княгиня обошла его, едва сдерживаясь, чтобы не побежать по прохладным, солнечным анфиладам, – всё было полно света, воздуха, предвкушения детского счастья и при этом продумано до мелочей – по-взрослому, по уму. Часть мебели уже привезли, уже ползали в гостиных на коленях обойщики с кропотливыми молоточками, затягивая стены плотным муаровым шелком, и штуки этого шелка, многоцветные, тяжелые, будто невиданные сказочные бревна, лежали повсюду, так что приходилось их переступать.
Всё кругом вкусно пахло деревом, краской, совершенно новой, свежей жизнью.
Всё было полно будущего.
Бал по случаю новоселья назначили на первое сентября, и заказаны были уже сотни приглашений, маленьких, изящных, цвета слоновой кости, и Борятинская радовалась и тому, что подпишет каждое, и тому, что меню на три праздничных дня все еще предстоит обсудить с поваром, который прямо сейчас инспектировал кухни, оглаживая циклопические плиты и гортанно каркая от восторга. Платья тоже были готовы – и для нее, и для девочек, на все три дня, вот-вот прибудут из Парижа, будто знатные путешественницы, сразу несколько десятков коробок, проложенных шелковистой бумагой. Разумеется, Ворт – настоящий волшебник, но как безумно, безумно жаль, что Арбузиха не дожила. Уж она бы нас нарядила…
Борятинская на мгновение туманилась прошлым горем, уже полностью ручным, прожитым, прошлогодним, не страшным, – и забывала о нем, потому что – нет, нет, что вы делаете? Это зеркало надо перевесить напротив окна. Неужели неясно? Молодой, в мае только заложенный сад, стеснительный, редкий, плыл, отражаясь, в гладкой амальгаме, и успокаивался наконец на новом месте, Борятинская была уверена, что навсегда. А где Григорий Иванович? Он видел свои покои? Что значит – нигде нет? Найдите немедленно!
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу