Признаюсь, даже для меня, блаженствующего при движении, его начало превращалось в испытание и приводило в смятение. Вероятно, после того, как я от толчка и ушедшего из под ног пола, однажды стукнулся о столб, подпирающий нары. Пострадал, конечно, я – столбу хоть бы хны. Металлическое лязганье и всё, за ним следующее, воспринималось как неизбежное, и неминуемое, зло.
Пока ехали по земле, ещё не тронутой войной, окрестности, в пределах видимости из вагонного окна, оставались мирными… Потом мимо эшелона уныло и мрачно потянулись обгорелые полуразрушенные станции, воронки от бомб и символы войны – печные трубы без каких бы то ни было признаков стен вокруг них. Будто эти русские печи так и стояли всегда сами по себе – без домов. Я так и воспринял их, впервые увидев. Детский разум не в силах был понять, что печь не может существовать без дома так же, как и дом без печи. Думалось: если она вот стоит, одинокая, – значит так надо… Только было загадочно: где же люди живут – те, которые печью пользуются, и зачем нужна она, если ей нечего греть?.. Взрослые объяснили: деревянный дом сгорел, каменная печка вместе с трубой уцелела, а люди… Кого фашисты убили, кто убежал от них, кто в партизаны ушёл – мстить, кто в земле себе жилище вырыл, землянку на подобие той, про которую в песне поётся. В неё печку русскую не затащить, а готовить в ней можно и на улице. Жутко… Но подобные картины появлялись всё чаще и чаще, и стали привычными до такой степени, что уже целые дома казались противоестественными. Теперь исчезали печки… Совместить их в единое, но невидимое, целое не удавалось. Исчезли страх и жуть. Возникла детская, но сильная ненависть к тем, кто сжигает жилища людей, желание наказать их за это.
Красные развалины Воронежа… Или какого-то другого города… Слова отца: «А какой красивый город был!» Я пытался вообразить эту исчезнувшую красоту – не получилось. Перед глазами проплывали хаотические нагромождения красного кирпича с торчащими из них согнутыми стальными балками – и больше ничего… Представить себе на месте красного, как содранное с живого тела мяса, крошева не только красивые, а просто целые, не разрушенные, дома неискушённому воображению мальчишки было не по силам.
Из окна вагона не было видно ни одного сохранившегося здания, когда проезжали Варшаву: скалы, горы, долины из битого кирпича – уходящие к горизонту россыпи колотых камней и обломков… И ни одного живого человека. Казалось: на этих безжизненных пространствах, покрытых прахом разбитых домов уже никогда не смогут жить люди и никогда не смогут восстановить разбитое и разрушенное.
Но виды разгромленных чужих городов будут потом. А сейчас эшелон шёл по своей российской земле. И я чувствовал себя в нём хорошо. Не потому, что было удобно в бытовом отношении: кроватка, подушечка, постелька, столик, стулик… Ничего этого не имелось, конечно. В моём тогдашнем возрасте память о коротеньком прошлом почти отсутствует, а настоящее воспринимается так и таким, какое оно есть. Поэтому существующее в сегодняшний момент жизни – и есть хорошее. И интересное. Всё, происходящее вокруг, затмевало все неудобства, да я их и не считал таковыми: всё познаётся в сравнении, а сравнить было не с чем и нечего было сравнивать, если я иного не помнил и не видел. Говорю только о себе: матушке моей, конечно, приходилось очень нелегко во всех отношениях. То, что я морально чувствовал себя хорошо везде, где нам пришлось побывать – дело её рук, заботы, терпения, внимания и тепла души её прекрасной.
Эшелонные колёса отстукивали километры, ночные и дневные ветры обдували его вагоны, с платформ с угрожающей бесстрастностью смотрели в небо чёрные зрачки пулемётов, готовых в любой момент палить по самолётам врага. Их налёты всё никак не совпадали с режимом движения нашего поезда, а мы, Симка, Митька и я, пользовались любым случаем повидаться. Случаи представлялись только на стоянках. Если они предполагались относительно долгими, нас отпускали погулять. Каждый из нас знал, в каких вагонах едут его приятели.
– Здрасьте! – кричал тот, кто успевал сойти на твердь земную первым, – Стаська дома?
– Дома! – кричал я со своего поста у окошка. – Сейчас слезу, погоди.
Иногда таким же образом узнавал местоположение своих приятелей и я. Спрыгивать с пола вагона на землю было высоковато, но всегда находился кто-нибудь из офицеров, кто брал под мышки и ставил на то, что оказывалось под ногами. Чаще всего это была щебёнка, приятно покрашенная в культурный белый цвет…
Читать дальше