— Моя отчизна — походный мой шатер!.. Ваша отчизна не дала бы мне пары сапог, если бы я в них нуждался…
— Генерал, вам дают гораздо больше, — вмешался Хлендовский. — Поручают судьбу края… Зовут быть вождем!..
— Над бунтарями-солдатами?.. Нет. От заговорщиков власти не приму, повторяю вам… Есть в крае законная власть… Да и то… Если бы весь народ пришел, сказал: «Веди нас, Хлопицкий!» — отвечу честно и прямо: на убой, на гибель никого не поведу. А борьба с Россией… борьба пигмея с великаном, ребенка с солдатом, вооруженным до бровей?! Да это же безумие, безумие, повторяю, кричу я вам!
Голос Хлопицкого действительно возвысился до крика, в котором жгучее негодование, возмущение звенело, переплетаясь с клекотом, с задержанными рыданиями великой боли…
Мгновенное, но потрясающее молчание, наступившее после этого полувопля, полустона, нарушил Уминьский. Он медленно, значительно заговорил:
— Юзеф, ты вне себя!.. И я понимаю почему… В последний раз пробую обратиться к твоему сердцу… к твоему разуму, наконец… Если бы ты верил!.. Ах, если бы ты верил!.. Отчизна была бы спасена… Ты бы помнил, как полуодетый пастух Давид поразил насмерть Голиафа, гиганта воина, до бровей закованного в железо… Но… веры у тебя нет… Так подумай над другим. Полмиллиона отборных воинов с гением полководцем во главе вошли в незащищенную Россию… Московские рати разбиты одна за другой… Древняя Москва взята без боя. Второй столице грозила та же участь… Но восстал народ… И не стало армии, величайшей, славнейшей от сотворения мира… Нет вождя, равного которому еще не было и не будет!.. Он потерял и власть, и корону, и свободу, и жизнь!.. Ты помнишь… ты видел это сам… твои глаза плакали кровавыми слезами, как и очи многих, многих и многих из нас!..
— Ну… ну?.. — весь дрожа, как в лихорадке, хрипло произнес Хлопицкий, торопя медленную, значительную, как удары топора, речь Уминьского.
— А разве мы… разве Польша не сможет также встретить грудью нашествие чужой армии, как встретили ее россияне?.. Наш народ не слеп, не темен, как российский… Не задавлен, не забит… Наши леса и поля охранят нашу волю не хуже дубров и степей московских… Чего же ты уж так боишься… так опасаешься за судьбу своего народа, Иозеф Хлопицкий? Скажи. Да что с тобой?..
— Ха-ха-ха-ха!.. Ха-ха-ха-ха! — не то деланным, не то истерическим хохотом наполнил комнату Хлопицкий. — Безмерные, безлюдные пустыни Московии, сломившие гений нашего великого вождя, он сравнил с зелеными рощами, с золотыми нивами, с гранями милой, маленькой Польши, которую из края в край на коне можно пробежать в десять дней… Наш народ, горсть в четыре-пять миллионов людей, привыкших к порядочным условиям жизни, чуждых всякой дикости, сравнил с многомиллионными ордами грубых, суровых, привычных к холоду и голоду российских хлопов, для которых своя и чужая жизнь стоит меньше, чем для меня — вот это!.. Ха-ха-ха!
Схватив розетку с подсвечника, роняя горящую свечу, он раздробил об пол хрупкую безделушку, покрывая жалобный звон ломаемого стекла последним коротким, хриплым смехом.
Взоры хозяина и гостей скрестились еще раз в упор — и разминулись тяжело.
— Прощай, Йозеф!..
— До свидания, генерал!..
— Прощайте, панове…
Гости ушли. Хлопицкий бросился в спальню, обдал лицо и голову водой, осушился, шепнул что-то, уходя, Янеку и, спокойный, веселый на вид, через полчаса был у пани Вонсович… Ничего не заметила она, хотя и казалось ей странным, к чему это так по пути в театр прислушивался ее молчаливый спутник, чего ищет взглядами за стеклом каретного окна в глубине сумрачных улиц и площадей? Отчего он такой серьезный, словно окаменелый, сидит за ее полным атласным плечом в полутемной ложе и даже не улыбнется забавным шуткам, веселым, скользким, подмывающим куплетам, которые так бойко распевает толстушка артистка, любимица Варшавы пани Курьпинская?
Но посреди первого же акта недоумение пани Вонсович получило неожиданную развязку.
Внизу, у входа в партер послышались голоса, топот, шум. Дверь распахнулась, словно от толчка, в широком проходе показались два молодых офицера, подпоручики Зайончковский и Добровольский, в шинелях и киверах, в полной походной форме, с палашами наголо.
Театр вздрогнул сверху донизу, актеры смолкли, бледнея под слоем белил и румян. Даже совершенно непосвященная публика сразу поняла, что предстоит нечто большое, важное.
А оба офицера уже стояли посреди зрительного зала, среди наставшей тишины зазвучал так возбужденно, так остро и звонко один молодой голос. Добровольский кинул в толпу, как удар бича:
Читать дальше