Дверь кабинета медленно отворилась. На пороге стояли трое — общеюжного вида усачи в кожаных пальто.
Ну вот, с каким-то истерическим смешком подумалось мне. Они спросили меня, не Михаил ли я Михайлович Пафнутьев. Да, сказал я, это я, директор этого в высшей степени краеведческого музея. Страх, кореживший меня, выражался в основном витиеватостью говорения. И еще у меня в сознании сверкала кнопка, какие встраивают под стол разного рода начальникам, чтобы они могли незаметно поднять тревогу.
Усачи вошли. Один из них сел на единственный стоявший перед столом стул.
— Здравствуйте, Михаил Михайлович, — сказал севший.
— Чего уж там, — пробормотал я еле слышно.
— Мы пришли по поводу вашего брата.
Ну вот, подумал я опять, и сказал зачем-то:
— Он погиб.
— Мы знаем, — серьезно и даже соболезнующе сказал гость, — мы даже знаем, от чьей руки он погиб. От черной еидуйской руки он погиб. Вы, ваша семья, ваш город, ваш народ понесли тяжелую утрату. Но мы тоже понесли тяжелую утрату.
Первое, что я понял, что, по всей видимости, меня сегодня не зарежут.
— Мы хотели бы, и весь наш народ хотел бы, мы потому и пришли к вам сюда, чтобы память такого борца, такого человека была бы, — он сделал скупой, но выразительный южный жест, — увековечена. Как следует.
С этими словами он снял со своих колен и поставил на стул передо мною небольшой черный дипломат. После этого встал.
— Вы не уберегли, мы не уберегли, — в голосе свирепая скорбь.
Я, глупо улыбаясь, развел руками.
— Теперь мы вас должны оставить, уважая ваши чувства.
Все трое приложили правую ладонь к груди и, поклонившись, вышли.
Не скоро я пришел в себя. А придя, сразу же открыл дипломат. Конечно же, он был набит деньгами.
Н-да, оказывается, что у гордого, но мстительного народа еидуев (я так и не сумел точно выяснить, где именно он проживает) есть благородный враг, народ, имя его неизвестно, но он высоко ставит звание русского писателя.
Не знаю, это обстоятельство привнесло новую порцию абсурда в историю жизни и гибели Михаила Деревьева или же каким-то образом превознесло ее. По крайней мере, два непосредственных следствия разговор в кабинете имел. Я засел за эту рукопись, а на площади перед краеведческим музеем вскоре был установлен очень неплохой бюст Михаила. Мне, против ожиданий, довольно легко удалось убедить местные власти, что мой сводный брат достоин такого увековечения своей памяти. Сыграл роль и тот факт, что средства на это уже имелись. Надпись на памятнике утвердили самую простую: «Михаил Деревьев. 1960–1993. Писатель». Конечно, «спонсорам» было бы приятнее прочитать на граните что-нибудь вроде «борцу с еидуйским засильем», но на это пойти было нельзя. Не хватало нашему Калинову каких-нибудь терактов.
Кстати, настоящее издание осуществляется на деньги, оставшиеся от постройки памятника. И, думаю, книгу эту тоже можно счесть актом увековечения.
Иногда, прогуливаясь по залам музея, я подхожу к окну и смотрю меж крон двух громадных лип на поблескивающий на солнце монумент. Получается так, что я смотрю Михаилу в спину, как бы вслед. У меня каждый раз возникает ощущение, что он опять ушел куда-то вперед и мне еще предстоит догнать его, может быть, пока лишь только своею мыслью.
Перед памятником всегда лежат цветы, их бесперебойно поставляет ботанический сад его родной школы.
Иногда я вижу у памятника чету стариков. Андрей Иванович и Анна Пименовна, поддерживая друг друга, стоят в горестном раздумье у безжизненного гранита, что-то шепчут стариковские губы, медленно текут стариковские слезы. Потом они медленно бредут домой вниз по пустынной улочке. В такие моменты мое сердце изнемогает и скулит.
Недавно мне стало известно, что у Дарьи Игнатовны родилась вторая девочка.
Глава 1
Двадцать пять фунтов
В 1672 году, в конце сезона дождей, в гавани Порт-Ройяла бросил якорь трехмачтовый бриг «Девоншир» под командованием капитана Гринуэя. Профессией этого благородного джентльмена была торговля «живым товаром». На этот раз он доставил на Ямайку большую партию рослых сенегальских негров.
«Девоншир» был первой ласточкой в Карлайлской бухте после затянувшегося сезона бурь и ливней, поэтому истосковавшаяся по новым впечатлениям публика в большом количестве высыпала на набережную. Жизнь в такой глухой провинции, какой являлась во второй половине семнадцатого века любая колония в Новом Свете, не изобиловала развлечениями, поэтому окрестные плантаторы решили совместить приятное с полезным: покупку свежей рабочей силы для своих имений с возможностью вывести своих засидевшихся жен и дочерей в высшее местное общество.
Читать дальше