Стоя в толпе, мы с Эрилой увидели нечто такое, что привело нас в отчаяние. Несколько дней тому назад один венецианский собиратель предложил Синьории двадцать тысяч флоринов, желая спасти произведения искусства от огня. И вот теперь он получил ответ: его чучело было помещено на самый верх обреченной костру кучи. Его обрядили в самые роскошные одежды, голову покрыли дюжиной женских накладок из фальшивых волос, а в живот зашили шутихи. Когда до чучела добралось пламя, шутихи стали взрываться, и оно задергалось со звуками, напоминающими визг, а толпа восторженно заулюлюкала и загоготала. Позже я слышала, как люди божились, что почуяли запах паленых волос, и болтали они об этом так весело и возбужденно, что не оставалось почти никаких сомнений: пройдет совсем немного времени, и мы будем поджаривать на кострах человеческое мясо.
Песнопения и молитвы под началом доминиканцев и «ангелов» продолжались весь день. Однако любой имеющий очи мог бы увидеть, что на площади не было францисканцев: ощутив, как холодные ветры перемен рассеивают ряды их приверженцев из числа бедноты, они начали мало-помалу отдаляться от Савонаролы. Но покуда они никак не могли омрачить его торжества. «Сожжение анафемы» затянулось до глубокой ночи. И еще много дней пепел, оставшийся от былых предметов роскоши, седыми хлопьями падал на город, оседая, как снег, на оконных карнизах, пачкая одежду и наполняя ноздри печальным запахом испепеленного искусства.
На этот раз Папа, услышав о случившемся, отлучил Монаха от церкви.
Когда указ достиг Савонаролы, тот заперся в своей келье в Сан Марко, прихватив с собой бич и молитвенник. Он не желал ни действовать, ни говорить, покуда сам Бог не вразумит его. В его искренности мало кто сомневался, однако теперь – впервые – стали вслух высказываться сомнения относительно здравости его суждений. При всех своих недостатках Папа оставался наместником Бога на земле, а без должного уважения к властям никакое государство или правительство не может быть уверенным в своей безопасности.
Пока Монах молился, чума косила праведных. Она не обошла даже монастырь Савонаролы: зараза свирепствовала и там, многие монахи бежали. А те, кто по-прежнему оставался приверженцем нового Иерусалима, сделались еще более непримиримыми и начали видеть врагов повсюду. Содомитов, схваченных и брошенных в тюрьму летом, теперь водили по улицам, прилюдно бичевали и увечили на главной площади. Одного из этих людей, с которым мой муж, по его словам, был знаком (его называли Сальви Паницци), обличили как закоренелого и злостного преступника и приговорили к сожжению. Но, хоть его тело было уже изувечено пытками и дыбой, в последнее мгновенье город испугался такого публичного позора, и казнь заменили штрафом и пожизненным заключением в приюте для умалишенных.
К Рождеству Савонарола принял решение: самовольно вернулся и отслужил торжественную обедню при большом стечении народа в Соборе. Он так исхудал, что казался сущим скелетом в монашеской одежде, нос его заострился, будто коса смерти, но голос по-прежнему звучал подобно пушечным раскатам. Папа не замедлил ответить. Он послал гонцов в Синьорию и потребовал, чтобы «этого сына раздора» или заточили в темницу, или в оковах отправили в Рим. В случае неповиновения весь город ждет его, папский, гнев. Пока правительство пребывало в растерянности, Савонарола дал свой ответ. Его слова, произнесенные с кафедры, ходили по городу, передаваясь шепотом из уст в уста: «Скажите всем, кто желает возвеличиться и возвыситься, что им уже приготовлены места – в аду. А еще скажите им, что один из них восседает в аду уже сейчас».
Что сказал на это Папа, осталось неизвестным.
Я уже не помню, в какой именно последовательности происходили события последующих месяцев. Бывают времена, когда беды и невзгоды обрушиваются с такой силой, что ты на некоторое время сгибаешься под их тяжестью и перестаешь понимать, где находишься.
Точно помню лишь, что нашего дома чума коснулась в начале нового года. Первой ее жертвой стала младшая дочь повара. Она была маленькой худышкой лет семи-восьми, и хотя мы делали все, что могли, ее не стало в три дня. За ней
последовал Филиппе. С ним болезнь обошлась более жестоко, и его я особенно жалела, потому что он не мог ни услышать слов утешения, ни поведать нам о своей боли. Он промучился десять дней, с каждым днем делаясь все слабее, и умер ночью, когда рядом никого не было. Наутро, когда Эрила сообщила мне об этом, я разрыдалась.
Читать дальше