Освоившись с новой для нее ролью императрицы, Анна убедилась в прочности своего положения и все больше и больше уклонялась от государственных обязанностей.
— Государыня у нас дура и резолюции от нее никакой не добьешься, и ныне у нас герцог что захочет, то и делает, — откровенничал в узком кругу вошедший в силу Артемий Волынский.
Дошло до того, что Анна издала указ, по которому подпись трех кабинет-министров приравнивалась к подписи ее, императрицы.
Вошел в силу Бирон и творил что и как хотел. «Герцог и герцогиня Курляндские... пользуются таким фавором, что от их сумрачного взгляда или улыбки зависит как счастье, так и бедствие целой империи, т. е. настолько, насколько зависит первое от благосклонности, а второе от немилости, — сообщала свои впечатления в Лондон леди Рондо. — Здесь, впрочем, так мало людей, которые не могли бы подвергнуться немилости, что весь народ находится в их, т. е. Биронов, власти. Герцог очень тщеславен и вспыльчив... часто чувствует к одному и тому же лицу такое же отвращение, как чувствовал прежде расположение, он не умеет скрывать этого чувства и высказывает его самым оскорбительным образом... Он имеет предубеждение против русских и выражает это перед самыми знатными из них так явно, что когда-нибудь это сделается причиною его гибели».
Между делом услужливые царедворцы нашептывали Анне, что настала пора свести прошлые счеты. Давно затаила она неприязнь к Дмитрию Голицыну, одному из «верховников». Нашелся повод, и князь сам «подставился» по незначительному случаю. Ему перевалило за семьдесят лет. Анна лично творила «вышний суд», который приговорил престарелого князя к смертной казни. И на этот раз императрица смилостивилась: «И хотя он, князь Дмитрий, смертной казни и достоин, однако ж мы, наше императорское величество, по высочайшему нашему милосердию, казнить его, князя Дмитрия, не указали, а вместо смертной казни послать его в ссылку в Шлиссельбург и содержать под крепким караулом».
На какое-то время страсти вокруг трона в Петербурге улеглись, недовольные вельможи внешне поутихли, и первый кабинет-министр Остерман решил испытать фортуну на южных рубежах.
Слава Богу, что правительница России не обращала внимания на внешние дела и не мешала проводить свою линию Андрею Остерману. А планы обрусевший вестфалец, протеже Великого Петра, задумал обширные: мало того, чтобы осуществить несбывшиеся мечты своего покровителя, где-то в тайниках души он мечтал и превзойти его в завоеваний выхода в Черное море.
Едва утихомирились поляки, Остерман призвал двух президентов Военной и Адмиралтейств-коллегии. Помнил и чтил заветы преобразователя России — о двух руках потентата. В какой-то мере облеченный большой властью, не страдавший пороками алчности, подобно Бирону, первый кабинет-министр чувствовал себя вольготно и действовал без помех, когда судьбы державы решались в сражениях дипломатических и военных.
Только что получил он обнадеживающее донесение из Константинополя от посланника Алексея Вешнякова: «Страх перед турками держится одним преданием. Теперь турки совершенно другие, чем были прежде. Все как будто предчувствуют конец своей беззаконной власти, и да сподобит всевышний Ваше величество ее искоренить».
Поэтому и разговор с Минихом и Головиным Остерман начал с главного:
— Нынче хан Каплан-Гирей, набегая в Кабарду, вторгся в наши земли и разорил их, тем повод нам выдал войска наши в Крым двинуть.
Слушая кабинет-министра, Миних довольно потирал подбородок.
— Видимо, войну Турции объявим? — Миних давно лелеял задумку, где бы после успеха под Данцигом применить свои познания.
— Не угадал, фельдмаршал, — буркнул Остерман и положил руку на карту. — Осенью направишь корпус генерала Леонтьева в Крым, войну османам объявлять не станем. Крымцев, мол, наказываем. Но сие токмо прелюдия.
Остерман выжидающе помолчал, оглядывая собеседника.
— Ранней весной двинемся в Крым всей силой с двух сторон. По Днепру и Донцу начнем с Азова, ключ от моря. Всюду без морской силы не обойтись.
Остерман перевел взгляд на Головина.
— Тебе ведомо, Змаевич на Дону изготовил пушечных прамов полсотни и галер столько же. В Брянске для подмоги на Днепре и у моря, на верфях замешкались. Надобно там теребить Дмитриева.
Остерман, как всегда казалось, непроницаемо хранил безразличие на лице, но все же едва заметно улыбнулся краешком губ, сказал:
— Начнем штурм Азова, тогда и войну объявим Порте. А там, с божьей помощью, и Черное море у басурман отвоюем.
Читать дальше