Якоб Гримм выступил за создание единой Германии под руководством Пруссии. Оставаясь во Франкфуртском национальном собрании около четырех месяцев, он все больше разочаровывался из-за бесконечных речей. «Великогерманцы», выступавшие за включение Австрии в состав Германии, спорили с так называемыми «малогерманцами».
Воодушевление, с которым национальное собрание приступило к работе, исчезало под напором трудностей. Некоторые депутаты были отозваны правительствами, другие уехали по своей воле. Оставшиеся переехали в Штутгарт. В 1849-м вюртембергское правительство распустило его.
Якоб, разочарованный, как и большинство его современников, вернулся за свой письменный стол.
Вильгельм, разделяя разочарование брата, писал: «Когда, возвращаясь по железной дороге, я увидел вдали Берлин, то испытал чувство подавленности от необходимости вновь окунаться в повседневные переживания, нужды и заботы, что теперь стало судьбой всей Германии. Мы стоим сейчас перед будущим, как перед закрытыми воротами: хорошо, что мы не знаем, что окажется за ними, когда они откроются».
Но «ворота» к светлому не открылись. В мае—июне 1849 года в Бадене, Пфальце и Саксонии с революцией было покончено. В Пруссии власти навязали народу палату дворян и палату депутатов. В 1850 году было принято нечто подобное конституции. Выступления в Австрии были также подавлены. На трон вновь укрепившегося государства вступил восемнадцатилетний Франц Йозеф. Государство вернулось к абсолютистской форме правления. Там же, где конституции были приняты, они все равно существовали скорее формально. Действительность развеяла мечты о «единстве и свободе».
Братья Гримм горько переживали крушение своих политических надежд. Но на их научной деятельности это никак не отразилось — они с новыми силами взялись за исследования, видя в работе смысл своего существования.
В ноябре 1849 года Якоб произнес перед членами Академии наук важную речь «О школе, университете, академии», поставив задачи перед каждой из этих организаций. «Наше общественное положение, — говорил Якоб, — стало хуже и мрачнее». Именно поэтому особое значение придается воспитательным учреждениям в будущем, в частности начальным школам. Существование общественных учреждений, которым с полным доверием можно было бы поручить большую часть воспитания, — великое благо и для родителей и для детей. Похвальные слова сказал он и в адрес университетов — они «заметно прогрессируют». Академии он охарактеризовал следующим образом: «Это свободные, независимые объединения ученых, идущие во главе науки. О науке, — добавил Якоб, — у меня самое высокое представление. Все знания обладают стихийной силой и подобны лавине прорвавшейся воды или пламени, которое, возгорясь, изливает потоки света и тепла. До тех пор пока существует человек, мучительную жажду знаний нельзя утолить полностью, как бы часто это ни делалось».
Но, прежде чем Якоб смог снова полностью посвятить себя, как он говорил, «храму науки», он еще раз был вовлечен в политику. Во Франкфуртском народном собрании дебатировался так называемый Шлезвиг-Гольштейнский вопрос. Датский король путем введения общегосударственной конституции хотел привязать к Дании два этих герцогства. Общественное же мнение выступало против. Дело дошло до вооруженной борьбы между федеральными войсками и Пруссией — с одной стороны, и датчанами — с другой. Дюппельские редуты несколько раз переходили из рук в руки. Наконец согласно «лондонскому протоколу» оба герцогства в решении наиболее важных вопросов были подчинены Дании.
Якоб Гримм выступал против притязаний Дании, и на съезде немецких филологов в 1850 году публично высказал свою точку зрения: «В каком бы месте немецкой земли сегодня ни собирались люди, они обращают свои мысли к Шлезвиг-Гольштейну. Наша история не знает более трогательного примера верности своему отечеству. Мы сами еще разделены и разорваны, а эти немцы тянутся к нам. Мы должны выступить им навстречу с открытым сердцем и распростертыми объятиями».
Но разве мог скромный ученый изменить ход политических событий? Власть была отдана в руки тех, кого мало интересовали протесты и желание народа. С годами ему все тяжелее было видеть разрозненность немецких земель. «Наибольшая часть моей жизни была наполнена радостными надеждами, — писал он в. 1851 году, — и мне больно в конце жизни отказываться от них; я все же сохраняю мужество и веру, хотя оснований для этого становится все меньше».
Читать дальше