Трудные решения пришлось принимать и при выборе школы. Местные public school считались примитивными и опасными, потому решили послать детей в частную. Только оказалась она школой-фермой ( East Hill Farm ), где утром шли занятия, а днём приобретались полезные навыки, от мытья посуды и доения коров до пристройки новых комнат к дому. Атмосфера была доброжелательная, сосредоточенная, но — нарочито усреднённый подход к ребёнку: отметок не ставят, задания на дом не задают, кто в каком классе учится — не определяют, чтобы не травмировать менее способных и не слишком успешных. Не поощрялось любить что-либо сильно, и потому от любимого занятия ребёнка отвлекали и направляли на что-то совсем другое: равенство, доведённое до абсурда. Из школы-фермы дети перешли в кавендишскую школу для младших классов ( Elementary School ), Ермолай в 6-й класс, Игнат — в 5-й, Стёпа — во 2-й. Родители сознавали, что мальчикам нужны школьные реалии — парта, звонок, урок-перемена, общение со сверстниками. Никаких специальных школ в округе не было: «ведь живем-то где? — ёлки да волки», — посмеивалась Аля.
По утрам школьный автобус собирал детей «с холмов» — и становился для них зоной опасности. На переменах в школьном дворе тоже разыгрывались жестокие сцены, от которых Ермоша будет спасаться навыками карате, а добродушный и мечтательный Стёпа — только терпел и страдал, когда всем скопом старшеклассники заламывали ему руки, били или запихивали в рот траву, дразня « Russian Negro », «коммунист», «шпион». «Стёпушка был подавлен, говорил матери: “Из жизни — нет выхода”».
Рано открывшиеся музыкальные способности Игната и его яркую одарённость первым разглядел Ростропович, увидев (услышав!) в один из редких приездов в Вермонт, как мальчик вертится у инструмента и пытается что-то подбирать. Маленький кабинетный рояль среди прочей мебели остался от прежних хозяев и притягивал ребёнка как магнит, а в Цюрихе двухлетним крохой он вскарабкивался на стул, ближе к проигрывателю, и заводил пластинки. Игнат стал заниматься по своему расписанию и от «школьного автобуса» зависел мало; странного русого медвежонка с мягкой кистью, околдованного музыкой, возила к педагогам бабушка, «грустная, умелая, преданная», как писала о ней дочь.
…С осени 1977 года стала собираться Мемуарная библиотека. А. И. обратился ко Второй эмиграции — к тем, кто пережил войну, был беженцем, находился на оккупированной территории, в остовских лагерях, в армейских частях. «Я призываю моих соотечественников теперь же сесть писать такие воспоминания и присылать их — чтобы горе наше не ушло вместе с ними бесследно, но сохранилось бы для русской памяти, остерегая на будущее». Официальная Москва восприняла известие с негодованием. 11 ноября 1977 года Андропов доложил о попытке создания Библиотеки (которая угрожает приехать в Россию) как об идеологической диверсии: «Принимаются меры по локализации и пресечению указанной акции противника».
Но ни локализовать, ни пресечь «акцию противника» шефу ГБ не удалось: до своего возвращения на родину Солженицын получит тысячи рукописей, среди них — редчайшие свидетельства эмигрантов второй волны о советских военнопленных в немецких лагерях Второй мировой. В Библиотеку попадёт и архив великого князя Николая Николаевича, который вёл начальник его походной канцелярии Н. Л. Оболенский (он жил в Ницце и, узнав о задумке Солженицына, прислал в Вермонт восемь коробок с письмами и документами). В хранение ВМБ поступят архив Л. Зурова, секретаря Бунина, часть личной переписки философа С. Франка и многое другое.
Зимой 1978-го, когда, казалось, ничто уже не оторвёт А. И. от его кабинета, пришло приглашение выступить с речью на выпускном акте Гарвардского университета. В 1975-м приглашение оттуда он отклонил (как потом и десятки подобных), но теперь решил согласиться: «Весьма примечательное место, будет хорошо слышно по Америке. А уже два года не выступал — и темперамент мой толкает снова вмешаться». Готовя речь, он обнаружил, что испытывает не только стилистическое отвращение к бесконечным повторам, но и к обычному направлению своих публичных выступлений. «Много лет в СССР и вот уже четыре года на Западе я всё полосовал, клевал, бил коммунизм, — а за последние годы увидел и на Западе много тревожно опасного и предпочитал бы здесь — говорить о нём».
Не то чтобы он смирился с коммунистическим режимом, напротив. Как только стало известно о лишении Ростроповича и Вишневской советского гражданства («из-за кого ж, как не из-за меня? и как же мне смолчать? И какое ж возможно перемирие с большевиками?»), он высказался, будто выстрелил. «Как русский писатель заявляю ответственно, что коммунистическая власть своей историей сама не имеет на нашу родину того права, которого бесстыдно лишает других — вот, сейчас, великих артистов Мстислава Ростроповича и Галину Вишневскую». Но речь в Гарварде строилась по поводам западным, а не советским. А. И. отлично понимал, на что идет. Иловайская, переводя русский текст на английский язык, умоляла смягчить выражения и со слезами говорила Але: «Этого ему не простят». Но ему и так уже ничего не прощали: если выступал часто, злобствовали, что его «съедает честолюбие»; если замолкал — значит, «отдался гордыне, вообразил себя сверхчеловеком». Если вмешивался в политику — кричали: «исписался»; если погружался в писательство, кричали тоже, но другое: почему молчит? почему покинул соратников в беде?
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу