«Исаич», как его окрестили коллеги, мог бы при желании сослаться на тяжёлую болезнь, но нет, он ни с кем о ней не заговаривал. Только видели, как он ищет в лесу берёзовый гриб-чагу и какие-то травы, а на вопросы коротко отвечает: «Лечебные напитки делаю». Ему считали стеснительным: всё-таки пострадал человек… Но дело было совсем не в этом: «Я приехал со своей целью, со своим прошлым. Чтó они могли знать, чтó я мог им рассказать? Я сидел у Матрёны и каждую свободную минуту писал роман. Чего ради я буду болтать про себя? У меня такой манеры не было. Я был конспиратор до конца». Потом все привыкнут, что этот худой, бледный, высокий мужчина в костюме и галстуке, носивший, как и все учителя, шляпу, пальто или плащ, держит дистанцию и ни с кем не сближается. Промолчит, когда через полгода придёт документ о реабилитации — просто школьный завуч Б. С. Процеров получит уведомление из поселкового совета и пошлёт учителя за справкой. Никаких разговоров, когда начнёт приезжать жена. «Какое кому дело? Живу у Матрёны и живу». Многих настораживало (не шпион ли?), что он повсюду ходит с фотоаппаратом «Зоркий» и снимает совсем не то, что обычно снимают любители: вместо родных и знакомых — дома, фермы-развалюхи, скучные пейзажи.
…Ещё летом он оставил бывшей жене свой новый адрес: «Если ты имеешь к тому желание и считаешь это возможным — можешь мне писать». Письмо с припиской: «тепло вспоминаю нашу последнюю встречу» — Решетовская сочла сигналом к действию. Она писала, не дожидаясь августа, ездила на исповедь к Лиде. Кроткая, благоразумная Лида, с большой симпатией относясь к новой Наташиной семье, пыталась образумить подругу. Не тут-то было. Плотину прорвало. Наташа оставила у Паниных свои лихорадочные письма с листками аспирантских дневников; Саня, как считала она, перед отъездом из Москвы их непременно заберёт. И с сентября стала слать ему письмо за письмом.
Отвечая ей из Мильцева, Солженицын не без упрека размышлял: «Ты всегда говорила, будто в твоей в душе звучит музыка… Ты играешь Шопена, Шуберта, Бетховена. Неужели они тебе не подсказали, как быть? Неужели они тебе не помешали, сойдясь с другим человеком, полтора года молчать, ни слова мне не говоря?» Он приводил все возможные аргументы, чтобы держать её на расстоянии. «А как же твоё “материнство”, которое так “наполняло” твою жизнь, и которое было тебе так необходимо? А подумала ли ты о моей болезни? Ведь ты меня видела сейчас в расцвете сил… Ведь болезнь моя смертельная и неизлечимая, вопрос только — на сколько лет она мне дала отдышаться».
Но Наташа не замечала ни упреков, ни расхолаживающих вопросов, ни его сопротивления. Она ловила малейшие признаки потепления, и когда он написал: «Отношения наши из тех совершенно ясных, какими они представлялись мне 26 июня, становятся всё запутанней и запутанней» — бурно ликовала, считая бывшего мужа союзником своему смятению. «Пытаюсь осознать моё теперешнее положение. Я уже — не жена. Всеволод Сергеевич очень страдает. Я уже — не мать».
Возникшую «путаницу» предстояло распутывать вместе. В середине сентября, видя бесплодность дальнейшей переписки, Саня предложил: «Чтоб хоть немного прояснилось в какую-нибудь сторону, нам надо увидеться». Речь шла о приезде Наташи в Торфопродукт, и это следовало скрыть и от мужа, и от мамы, и от детей, и от рязанских коллег. Всё отлично устроилось: она уезжала на три дня — якобы в Москву, в связи с Саниной реабилитацией. Из Москвы дала телеграмму. В тот же день Солженицын писал Зубовым о фиаско с их уральской родственницей и о своей новой ситуации. «Я с августа месяца охвачен шквалом писем, где пишут, что меня не могут разлюбить. Это… моя прежняя Наташа, которой несколько часов нашей встречи в июне “перевернули всю душу” и всю жизнь — но я об этом узнал лишь в августе. Я методически разъяснял ей, что она ошибается, что она уже гораздо больше общего имеет со вторым мужем, чем со мной. Я не хотел быть нечестным с Наташей Б<���обрышевой>. и не верил уже в героизм души Наташи прежней. Она настаивала. Какими-то судорожными рывками. В иных письмах она вспыхивала той неотразимой для меня женщиной, которая заполняла всю мою жизнь. Я начинал колебаться. Но ей всегда писал — нет. Сейчас она замолкла. Она писала, впрочем, что после нашей встречи никакая другая жизнь, кроме как со мной, для неё немыслима».
Поздним вечером 21 октября 1956 года Солженицын встречал «Наташу прежнюю» на станции. Шли, останавливаясь для поцелуев, через поле, к дому Матрёны Васильевны. Хозяйки в избе не было — чтобы не смущать постояльца и его гостью, старушка отправилась к подруге. Наутро ненадолго появилась — растопить печь, насыпать корм курам, накормить козу. «От неё, конечно, не укрылось счастливое выражение наших глаз, — напишет Решетовская. — Но… ни вопроса, ни намёка… Между тем именно она явилась первым свидетелем нашего возродившегося счастья». Они проговорили много часов и не могли наговориться. «В каком-то небывалом прежде фиолетовом пламени мы горели эти дни... Здесь ни разума, ни доводов — просто ни она, ни я не можем и не хотим бороться с этим могучим чувством». Саня пытался её предостеречь, упирая на свою болезнь, Наташа была тверда: «Ты мне нужен всякий — и живой, и умирающий…»
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу