— Да, снаряды. Они остались в Рыбинске... вместе с пушками. Как говорится, гладко было на бумаге, да забыли про овраги... Сколько у вас?
— Всего пяток орудий разного калибра. В губернском городе больше не нашлось. Могут они выдержать натиск бронепоезда?
— Не могут.
— Ошибаетесь, Борис Викторович. Двое-трое суток его задержат наши диверсионные отряды. Дальше — мои милые пушечки. Они вкопаны в землю на подходах к Ярославлю. Худо-бедно, снарядов к ним насобирали. Будут бить в боковые блинды. Когда настанет срок, я сам возьму прицел в руки. А пока... Не закусить ли, прежде чем мы повесим красного губернатора?
Савинков не уставал восхищаться артиллерийской выдержкой полковника Перхурова. Если генерал-лейтенант Рычков ещё до начала всех этих событий наклал в штаны и благоразумно отбыл в тыловую Казань — спасибо, что хоть не запродал никого, — если могли пойти в безумную атаку поручики Патин и Ягужин... царствие им небесное!., если полковник Бреде платит своей жизнью за воинское упрямство, то у артиллериста Перхурова и упрямства вроде бы не было. Воинская работа. Её исполнял он, как всякую другую, без спешки и самонадеянности. Закусив вместе с умывшимся, побрившимся и накурившимся Савинковым, он спокойно, как через артиллерийский дальномер, посчитал:
— Две недели я могу продержаться в Ярославле.
— Две недели?.. Это много или мало?
— Много — по моим возможностям. Мало — по нашим имперским планам.
— Ну какая империя! Я всю жизнь гонялся за царём-батюшкой.
— А я, как вы изволите знать, монархист. И что из этого следует?
— Только то, что вы до конца выполните свой воинский долг.
— Благодарю за доверие. Но не пора ли посмотреть, как болтаются на верёвках красные губернаторы?
— Но он за четыре дня не успел и обжить губернаторский дворец.
— Ошибаетесь, Борис Викторович, ошибаетесь. И за четыре дня больше трёх десятков наших офицеров расстреляно и повешено. Сейчас, вероятно, гадает, что лучше... Допрашивать его нечего, силы большевиков мы знаем, убеждать — слишком много чести, а стрелять — у нас мало патронов. И потом, с воспитательной точки зрения виселица полезнее. Пусть ярославский люд посмотрит, пусть народ прочувствует.
— Меня в Севастополе тоже ждала виселица...
— Извините, не знал, Борис Викторович...
— Чего там, идемте.
Они встали из-за стола и в сопровождении Деренталя вышли на губернскую площадь.
Виселица сооружалась основательно, в расчёте и на приспешников красного губернатора. Сам он стоял сейчас на помосте, закиданный крапивой и лебедой. Рыдали женщины — вдовы расстрелянных ярославских офицеров. Кто-то в толпе яростно матерился. Дай волю — разорвут на части ещё до виселицы.
Маленький, чёрно-кудрявенький, местечково-плюгавенький, Семён Нахимсон предрекал древнему городу Ярославлю:
— Стреляйте! Вы убьёте меня, комиссара и председателя губисполкома, но революцию вам не убить. Вы все погибнете под развалинами вашего Ярославля. Да сгинет этот паршивый город! За мою красную кровь!
Табурет из-под его ног не спешили выбивать. Так решили помощники полковника Перхурова, склонные больше к политике, чем к военному делу. Но он вполне разделял их мысли. Верно, пусть послушают православные горожане, что несёт этот уроженец местечковых Житковичей! Неужели русский офицер, вставший под красной виселицей в Москве ли, в Смоленске ли, в далёком ли отсюда, причём под немецкой пятой, Минске, — неужели он мог в последнюю свою минуту кричать: «Да сгинет Минск... Смоленск, Москва, наконец?» А этот, в окружении ждущих той же участи приспешников — мадьяр, литовцев, чехов, немцев, — витийствовал:
— Проклятая Россия! Проклятый город! Проклятый народ!..
Он до последней минуты надеялся, что его хоть с честью расстреляют, — перед помостом стоял взвод с винтовками наизготовку. Да и полковник Перхуров терпеть не мог показных казней. Другой полковник, Гоппер, убедил: что толку — дать ему пулю в подвале? Лучше — на площади, публично. Он же офицеров, попавших в застенок, самолично вешал, предварительно ещё поиздевавшись. Значит, собаке — собачья смерть!
Савинков молча слушал споры двух полковников. Было ведь ясно, что Гоппер, тоже земляк и сослуживец полковника Бреде, прав. Война — грязное дело, а уж Гражданская война и подавно.
Савинков был сейчас в военном френче, в фуражке со знаком Добровольческой армии — он считал себя прежним военным министром времён бесстрашного Корнилова. Он мог единолично вершить суд. Политика политикой, а орать уроженцу каких-то Житковичей на площади Ярославля непозволительно. Савинков закурил свою любимую сигару. Он был сейчас, после Рыбинска, при перчатках и белом платке в нагрудном кармане френча; брезгливо, не глядя, вышиб носком начищенного сапога табурет из-под ног кричащего горла и сказал Перхурову:
Читать дальше