Савинков не нашёл Азефа ни в Вильно, ни в Варшаве. Тот узнал об убийстве Плеве из газет и, не дожидаясь никого, выехал за границу.
Пришлось связываться с Центральным комитетом, который находился в Женеве. Да и жену повидать. Везде сопровождавшая его Дора Бриллиант и так в недоумении посверкивала своими чернущими глазищами:
— Как вы живете... как так можно?!
— Можно.
— Вы не любите свою жену!
— Люблю... когда возле меня нет никакой Доры.
— Вы даже не думаете о ней!
— Думаю... когда вы не сбиваете мои мысли.
— Бросьте, Борис Викторович. Вы жестокий... вы неисправимый циник!
— Неисправимый, верно, Дора. Бомба и цинизм — одно и то же.
— Неправда! Я делаю бомбы... но я плачу при этом! Вы, вы... плакали когда-нибудь?
— Представьте, милая Дора, не приходилось. Всё некогда. Революция, Дора, революция.
На него смотрели полные слёз глаза, а он думал: «Зачем, зачем связала свою судьбу с террористами эта печальная молчальница? Всё женское, всё личное у неё свелось к одному: бомба! Положим, бомба — суть и моей души, но я-то мужчина. А она? Неужели ей не хочется иметь дом, семью, детей, наконец? Откуда у нас у всех эта жестокость? Она редко смеётся, даже и при смехе... Даже и в постели... глаза её остаются строгими и печальными».
Он не видел, не понимал, что зеркало души отражает то же самое и от него самого. Действительно, когда он плакал, когда смеялся последний раз... даже лёжа в обнимку с очередной Дорой?..
Смеяться и плакать из всех них мог разве что Иван Каляев. За десять дней до рокового броска под губернаторскую карету он писал — и не кому-нибудь, а жене Савинкова, затерявшейся в Европе вместе с сыном Вере Глебовне:
«Вокруг меня, со мной и во мне сегодня ласковое сияющее солнце. Точно я оттаял от снега и льда, холодного уныния, унижения, тоски по несовершённому и горечи от совершающегося. Сегодня мне хочется только тихо сверкающего неба, немножко тепла и безотчётной хотя бы радости изголодавшейся душе. И я радуюсь, сам не зная чему, беспредметно и легко, хожу по улицам, смотрю на солнце, на людей и сам себе удивляюсь, как это я могу так легко переходить от впечатлений зимней тревоги к самым уверенным предвкушениям весны. Ещё несколько дней тому назад, казалось мне, я изнывал, вот-вот свалюсь с ног, а сегодня я здоров и бодр. Не смейтесь, бывало хуже, чем об этом можно рассказывать, душе и телу, холодно, неприветливо и безнадёжно за себя и других, за всех вас, далёких и близких. За это время накопилось так много душевных переживаний, что минутами просто волосы рвёшь на себе...
...Может быть, я обнажил для вас одну из самых больных сторон пережитого нами?- Но довольно об этом. Я хочу быть сегодня беззаботно сияющим, бестревожно-радостным, весёлым, как это солнце, которое манит меня на улицу под лазурный шатёр нежно-ласкового неба. Здравствуйте же, все дорогие друзья, строгие и приветливые, бранящие нас и болеющие с нами. Здравствуйте, добрые мои, мои дорогие детские глазки, улыбающиеся мне так же наивно, как эти белые лучи солнца на тающем снегу».
Конечно, это писал человек, не зря носивший кличку Поэт, но даже и поэт найдёт ли такие слова для женщины, к которой равнодушен?..
Муж этой затерянной в Европе женщины знал его любовные излияния... муж не осуждал. У него была другая любовь — к бомбе ли, к революции ли, всё едино. Его звали дела.
Дороги, дороги! Скитания по вокзалам, случайным приятелям и гостиницам. Теперь вот — в Женеве. Под ликующие возгласы своих однопартийцев:
— Слава нашей Б. О.!
— Борису Викторовичу!..
— Несравненному нашему Бриллианту!..
По случаю убийства Плеве безденежье не грозило. Они знали: один полицейский клан милостиво разрешил убить предводителя другого клана, а кто-то, кто мог бы помешать, не помешал. Видимо, и сам не малую мзду получил. Догадка, господа, пока только догадка! Поживём — увидим.
А пока в Боевую организацию прямо-таки сыпались пожертвования. Плеве многие не любили и теперь радовались, разделяя и радость исполнителей приговора. Жаль, конечно, Егора Сазонова, который после операций, полицейских больниц пошёл-таки на каторгу, но что делать? Надо было отдохнуть от бомб... министров, губернаторов и великих князей!
Но тосты тостами, а великого князя Сергея Александровича, пятого сына Александра II, родного дяди Николая П, ему милостиво подарила сама «бабушка русской революции».
— Возьмите на себя этого душегуба и распутника.
Читать дальше