— Не надо церемоний, друзья мои, — весь его сказ. — Не надо, дорогой Борис Викторович. Ради бога, целуйтесь. Мы ж с вами социалисты. Общественная собственность, социальное братство... ведь так?
— Так, Саша, так, — ответила за Савинкова Любовь Ефимовна, ответила, может быть, слишком звучно и открыто, но вполне искренне.
Дуплетом было не менее звучное эхо за окном.
— Опять маузеры?.. — отпрянула в сторону мужа Любовь Ефимовна.
— Винтовка. Хоть и женского рода, а ого-го!..
Деренталь коньячок по-свойски потягивал, ему-то что. Значит, опять в обратную сторону, к Савинкову.
— Женщина от страха... млеет, слышите, мужланы?!
Постреливали где-то за окном, но не очень часто. Видно, у большевиков кончались патроны...
— Как и у нас, дорогая Любовь Ефимовна, как и у нас, — едва ли она заметила улыбку на его губах.
Деренталь по-прежнему коньячком занимался. А Любовь Ефимовна что могла сказать? Только одно:
— Всё-таки вы несносный человек, Борис Викторович.
— Вас-то не снести, Любовь Ефимовна? Помилуйте, вполне снесу, на ручках, если хотите.
— Хочу! Хочу!
Она уже сидела у него на коленях, ожидая, когда ещё выше поднимут. Она была неподражаема в своей милой искренности, эта полупевица, полутанцовщица, полужена, полуэмансипе.
— Что же вы меня не несёте? Неподъёмна?
— В полном подъёме. Куда ж изволите?
— В кровать! В тёплую кроватку, разумеется.
Деренталь попивал из каких-то глухих дебрей ею же добытый коньяк и, в отличие от гостя и сожителя, посмеивался вполне открыто и благодушно. Всё это его не касалось. Жена? Любовница? Какая разница. Ведь жизнь — игра, не так ли, милые-хорошие?
— Не так... — вроде как его мысли читали, но совсем о другом: — Не так вы меня берёте!
— А как же, позвольте вас спросить?
— Женщин не спрашивают. Женщин берут и...
— ...и?..
— Люляют!
Деренталю после нескольких отличнейших рюмочек весело:
— Ну и язык у тебя, Любаша!
— А что — язык? Что, Сашенька?..
Она спрыгнула с одних коленей и перескочила на другие.
— Разве плох язычок? Разве не вкусен, мой гадкий, совсем не ревнивый Сашенька?..
— Люба-аша! Не кусайся. Хищница!
— Да, хищная... потому что жить мне осталось... — она замялась. — Всего лет восемьдесят.
— Восемь-десят?.. — уже и Савинкову захотелось улыбнуться, а заодно и размять затёкшие было колени. Он встал и походил вокруг кусающейся хищницы.
Она обиделась:
— А что, много? Что, жалко?
— Жалко, Любовь Ефимовна... вашей молодости! Зачем вам стареть?
— В самом деле, зачем? — отпрянула она от мужа и с лету, как истинная танцовщица, перекинулась на другие руки, верно и сильно подхватившие её.
Вечерняя игра, называвшаяся московской конспиративной жизнью, явно затягивалась. Савинкова подмывало позлить её:
— А не поговорить ли нам... всем троим... с другом морфеем?
Она, видимо, перебирала в своей бесшабашной головке какие-то цветные камушки. Бывала на французских приморских пляжах, как не бывать. Даже в войну мода на пляжи не остывала. Но стоило ли так вот разбрасываться? Что-то застыли в немом раздумье руки...
— прямо так вот... святой троицей?.. А может, вы толкаться будете под бока!
Уже на два голоса мужчины посмеивались. Савинков опустил свою капризную ношу на диван, прямо на недовольно мяукнувшую сибирскую кошку, и подошёл к столу.
— За мужскую дружбу, Александр Аркадьевич.
— За мужскую!
Но она и тут подоспела:
— А за женскую?
Выпили и за женскую. А делать было нечего — не говорить же о Рыбинске, куда опять уехал полковник Бреде, или о Ярославле, где снова кружили полковник Перхуров и юнкер Клепиков. Нет, такие серьёзности не для Любови Ефимовны, жены социалиста и самой почти что социалистки. Она была необыкновенно хороша в этот вечер — впрочем, помилуй Бог, когда же бывала плоха? Савинков даже одёрнул себя за такую оговорку. Но что дальше? Как ни усмехайся, а это пресловутый литературный треугольник — он вдруг почувствовал себя прежним Ропшиным, который в роскошном прокуренном салоне своей крестной 3. Н. мог вполне серьёзно читать стихи — о любви без дружбы, о дружбе без любви, как и должно быть с состарившейся, отдавшей словесам все свои жизненные соки, болезненной женщиной. Но здесь-то не крестная — здесь молодая и взбалмошная танцовщица, полужена-полубаловница этого добрейшего полуфранцуза. Следует добавить: с истинно русской душой. Для друга, для старшего друга, помилуйте, не только рубашку — жену свою ненаглядную отдаст этот славный социалист, не видевший особой разницы между парижским коньячком и кронштадтским морячком. Что тут такого? А ничего, господа, ничего. В Париже, в Москве — не всё ли равно? Хоть революция, хоть холера какая — не всё едино? Потому что — игра; потому что — жизнь. А жизнь вечна и неизменна. Жизни не изменяют, она не женщина.
Читать дальше