Катинка встрепенулась. Воспоминание об Иннокентии чуть проясняло сознание. Из недавнего мрака выплыло одно какое-то желание. Желание неясное, туманное, но настойчивое, остро болезненное. Высказать его Катинка еще не сумела бы, не смогла бы подобрать ему название. Но она уяснила своим еще затуманенным разумом одно: не сделать того, что выболела своим сердцем, она не сможет.
— Пойдем! Пойдем! Я поведу вас, куда и птица не может залететь. Я понесу вас и через горы, и через моря… Я достану его со дна моря, с высоты небес. Пойдем. Я найду его…
Его? Какое странное слово. Странное и непонятное. Оно только бередит какую-то незаживающую рану в сердце Катинки. Оно больно пронизывает затылок.
Катинка смущенно улыбается. Улыбается так, что передние в ужасе отступают от нее, а те, что улыбались, — бледнеют, становятся печальными, а у кого слезы на глазах были — рыдают. В ее глазах… Смерть не взяла ее, испугавшись тех нечеловеческих глаз.
Но нет! У Катинки нет больше глаз. Это только два уголька, они жгут ей веки, не дают им сомкнуться.
— Пойдем! Пойдем, братья и сестры. Мы выпросим милости, вымолим себе рай. — Она повысила немного голос: — Я спрошу его и за вас, и за себя… Спрошу, как жить должны, если уж и слез нет, если они не льются больше из глаз, если горе уже некуда девать.
— Пойдем! Пойдем! — гудела церковь.
Толпа зашевелилась и двинулась к выходу. Катинка впереди. Она высоко держит голову, а глаза устремлены вперед.
И только вышла из церкви толпа, как брат Семеои разделся и бросился через тайный ход наверх предупредить мать Софию о выходе. Он не успел созвать поводырей, как из узких отверстий пещер полезли, словно муравьи, страшные, истощенные люди. Те, кто спасался в Липецком «раю», выглядели жутко при дневном свете. Лица желтые, восковые или словно покрытые зеленой кожурой, а сквозь нее выпирали челюсти, синие жилы. Одежда оборванная, грязная. Воспаленные глаза блестели. Больные — туберкулезники, ревматики, чесоточные, сифилитики — переступали с ноги на ногу на жестоком холоде, кашляли, плевали черным перегаром свечной копоти или красно-черными сгустками запекшейся крови. После подвального смрада чистый морозный воздух пьянил людей, они захлебывались.
Ждали благословения. Брат Семеон не торопился. Он не видел Катанку, которая должна возглавить поход женщин, без нее не обойтись. Охладеют женщины без живого примера.
Но вот и она. Измученная, бледная, как тень. Казалось, кости, обтянутые желто-зеленой кожей, вот-вот рассыплются.
«Не дойдет, — мелькнуло в голове брата Семеона. — А впрочем, пусть, лишь бы вышла».
Катинка что-то сказала женщинам. Те подходили к ней, перешептывались. А потом начали строиться по четыре в ряд, перебросили узелки за спины и на минуту умолкли. Перед ними стояла Катинка. Глаза пылали. Уста сомкнуты. Подняла руку. Выкрикнула что-то, и… первая шеренга женщин двинулась в путь, не дождавшись благословения. За ней вторая, третья, четвертая… за женщинами — мужчины, на ходу пристраиваясь к колонне.
Холодный северный ветер резко дул им навстречу. Он колол, жег лица, забирался под старые кожушки, под рваные армяки, до боли сковывал тела холодными обручами, гнал назад, угрожал смертью… Но, движимые слепой, фанатичной верой, они шли, не останавливаясь. Ноги глубоко погружались в сугробы снега, он жалобно скрипел. Катинка, легко одетая, как и все, шла во главе колонны все быстрее и быстрее.
Перепуганный браг Семеон выскочил во двор, чтобы остановить, наказать тех, кто осмелился нарушить волю его. Но сдержался. Он понял, что такого движения обезумевшей толпы не остановит никакая сила. Чтобы скрыть свою растерянность, он снова вернулся в дом, взял святую воду и кропил им вслед. А полубосая и полураздетая ослепленная толпа, не обращая на него внимания, двигалась мимо. Словно гигантский черный уж простерся по дороге к Бирзуле. Навстречу дул бешеный ветер, мел снег в глаза, выл жуткую песню погибели. Он свистел, гудел, играя растрепанными головами, слепил глаза холодным снегом и тоскливо выл, издевался над обманутыми людьми. А уж, черный, широкоспинный, состязаясь с ветром, полз вперед.
Зима 1912 года вошла в историю «рая» как первый выход на смерть двух тысяч богомольцев во имя лживого бога и его представителя на земле молдавской — отца Иннокентия балтского.
Брат Семеон долго стоял, глядя на толпу, долго машинально кропил ее след. Не заметил, как из рук выпало ведёрко с водой и кропило. Не мог освободиться от ужаса и тревожного вопроса.
Читать дальше