Но пастор не отказывался, и это объяснять не надо. Отец Панкратий тоже, и это очень, очень странно: ведь Илстрем потчевал не пивом, а пивом с молоком. Увы, отец Панкратий приохотил-ся к подблюдному ублюдку, что подтверждалось теневой константой полукружия двух кружек.
Зато он оставался полуглух к сужденьям пастора, которые сходились, как в пучок, к сопоставленью двух Заветов: без глубины проникновенья в Ветхий нет глубины и пониманья Нового. Отец Панкратий неизменно отвечал, что в первом отсутствует религия Спасенья, что этот Зоровавельский исход движенье на путях земных, сиречь истории.
Не лучше ли прервать их мирную беседу? Так много узелков, что не распутаешь, а только потеряешь нить. Или что хуже – уронишь кружку, хоть в ней и молоко, но пива все же больше… Да вот примолкли и они. Как встарь писали – «чу!».
Тяжелым валом прокатился гул залива. Потом стал слышен буреломный треск. На крыше, точно будочник спросонья, каркнул ворон. И пастор с пастырем переглянулись: несчастным милость – морозы отпускают и наступает мягкий снегопад.
Несчастные… Так православные зовут всех узников острогов, крепостей. Пастор полагал, что ни один народ столь сердобольно не именует преступников. Распятый и Воскресший неотступно с ними. Да вот они… Одни охотно ходили в церковь строевым порядком. «А хорошо, брат, показниться перед Богом во грехах». Другие – нехотя: «Чего молиться, коль не милует…» Такого не слыхал от финнов-арестантов пастор Илстрем, но жаждой покаяния они не очень-то томились. Пусть так, однако главное в ином: был камень, на котором зиждилось служение в Архипелаге отца Панкратия и пастора Илстрема и утепление, и просвещение несчастных.
Вот вам причина нежелания Илстрема переменить приход.
НЕ РАССТАВАЯСЬ с Архипелагом, пастор Илстрем не расставался с морем. В День переездов он снаряжался в путь. Аннель с порога наблюдала, как удаляется под парусом вадбот, как плавно огибает фрегат «Юнону». Опасное хождение по водам тревожило Аннель. Ох, поскорей бы возвращался.
Свой замысел имела и неравнодушная природа. Пусть пастор посетит Лонгерн. Пусть в капонире поднимется по узкой лестнице, едва локтями не задевая стены, и подождет, пока дежурный унтер-офицер отверзит двери в каземат, где заточен несчастный, которого доставила «Юнона».
Но пастор умеючи лавировал, и в лавировке была уловка. Вадбот гневливо рыскал, обдавая духовника каскадом брызг, холодных, острых, как битое стекло. А пастор Илстрем, прощаясь с морем, гнул свое. Посетить несчастного еще успеется. В конце концов всего важнее добрые намерения сами по себе. Он, практик, предвосхищал теорию моральной доброты: мотив весомее поступков, и в этом сущность Нагорной проповеди.
О-о, было бы не так, совсем не так, находись с ним рядом отец Панкратий. Конечно, это нереально. Нептуна он чурался как язычника. Да, нереально, но допустимо фигурально. Священник православный служил несчастным в любые дни, хоть и не все из них, признаться, были ему любы.
Польстив вчерашним атеистам, сменившим красный уголок на красный yгoл, сознаешь округлость данного сюжета о двух конфессиях, представших вживе, и говоришь: «Аминь».
КЮХЕЛЬБЕКЕР не томился ожиданьем пастора. Нет, обживался, как переселенец.
В начале искуса салтык иной. Вся каменная толща легла на темя, а темень увеличила зрачки. Еще ты не умеешь слышать молвь в безмолвии, в беззвучности; она зудит в ушах, как злые звуки «з», их рой толчется в голове, как гнус лесной в ноздрях А эти жалкие усилия поймать хотя б былиночку того, кто был здесь прежде: укажет что-то, подскажет что-то. И, не найдя, ты костенеешь в последнем одиночеове – безвидно все, и Божий дух не веет.
С течением времени ты примечаешь, что казематы отнюдь не 6paтья-близнецы. Извивы трещин в Пугачевской башне текли рекой Яиком, то есть мыслию о воле, о безоглядности народного отмщения, и мыслью о свободе, отрицающей отмщенье… Расположение всех пятен в каморе Ревельского замка могло бы пробудить астрологические построения, но астрология, увы, была тогда в загоне, и Кюхельбекер, лежа навзничь, руки заложив под голову, разгадывал замысловатый ребус… В Шлиссельбурге, в государевой тюрьме, где Ладога продолжена Невой, в Шлиссельбурге по средам приходил Пасюк, и это требует не беглого упоминания, а пристального рассмотрения.
Да, приходил Пасюк. Тут имя собственное, хотя вообще-то нарицательное: род крыс, притом весьма солидных. Этот был из ряду вон. Не потому, что альбинос: альбиносы тоже не зарекают-ся ни от сумы, ни от тюрьмы. А потому, что этот внимательно внимал, как Кюхельбекер декламирует Шекспира. Сидел, внимал, тактично и ритмично шевелил хвостом предлинным, толстым, в белесых кольцах. И понимал, что было совершенно внятно по блеску глазок красней калины, по напряженно-краткому движению коротких ушек.
Читать дальше