«Отец, я же обет давал юродивым стати. Иль позабыл?»
«Лучше бы не знать мне того дня, сынок... Я был Медвежья Смерть, но ты меня, однако, пересилил».
Феодор не ответил, подошел к разоренному столу, выпил квасу корчик да соленого огурца горбушку положил сверху на ломоть ситного каравашка – и тем заел голод. Отвлек отца в сторону, еще спросил: «Келейку-то уряживал? Ах, да... Знай же, я мимоходом. Отведи мне место спать-ночевать, достойное чину. Я долго не задержуся... Я мимоходом». Избяное тепло размаривало чернца, его схватил озноб, нестерпимо заныли ноги. Хотел на повети в сене заночевать, да вот сломался нынь. В запечье, где прежде бабушка жила, повалился на ее лавку, зарылся в старые лопатины и забылся. И не слышал, как плакала мать, растелешивала да уряжала сына, смазывала обмороженное тело гусиным жиром...
«... А едучи ему, Елезару, дорогою, самому берегчись от пьянства накрепко и служилым людям, и помытчикам пьяного питья и табаку пить, и зернью играть, и никаким воровством воровать отнюдь не давать, от всякого пьяного питья и табаку, и от зерни, и от всякого воровства, и от блядни унимать большим твердым подкреплением, чтоб их служилых людей и помытчиков нерадением и пьянством, и от нечистых скаредных людей над птицами великого государя, над кречетами никакое дурно не учинилось, и от пьяных и нечистых людей кречеты б не померли...»
Такой наказ получил царский сокольник Елезар Гаврилов, что отправился из Москвы за уловленными птицами в Холмогоры и на Мезень. Еще вручили ему государеву подорожную грамоту за красными печатями, чтоб с помытчиков на внутренних таможнях налогу не брали, воеводы отпускали корм и подводы давали безотлагательно. Белено было Елезару скакать без помешки, чтоб соколов не истомить в подворьях помытчиков, да и большие протори и проеди терпели земские от потешной кречатни: ежедень лишь на корм каждой птице отпускал воевода по две деньги. Но долго попадал нарочный в Окладникову слободу: дороги держали. Вот уж и Введение на дворе, а реки не стали. К Николе поджидали на Мезени нарочного. Тем временем ящики колотили, обивали изнутри войлоком и рогожами для покоя птице, чтоб не захворали в долгом пути и не поломали перьев; те кречатьи ухороны устанавливали на возки да спеленывали веревками потуже, проверяли полозья и копылье, и обвязки, и упряжь, чтоб дорогою не распоясались возы, ибо большой грозы можно натерпеться не только от царева спосыланного, но и от самого государя по ябеде сокольника. Береженого Бог бережет...
Любимко пытался Олисаву перехватить, а та в своем дому таилась, и подружки на посидки не могут выманить. Через заулок избы, одним сугробом разделены, а как за крепостной стеною: да и то верно – родное печище будет ненадежней острога. Только у зальделой портомойной проруби в подугорье иль у колодезного срубца, когда девица с ведрами шла по воду, и улучивал Любимко минуту, но, как назло, при материном крепком пригляде: попробуй тут перекинуться горячим искренним словом иль угаснуть в затишек, в затулье за банькой, когда дозоры и каждый шаг схвачен чужим любопытным взглядом. И потому Любимке надерзить лишь хочется Олисаве, что-то выкрикнуть хваткое, глупое, сгруба, чтобы закрасела от смущения девичья щека.
...А сердце-то, оно об ином поет, оно от любви задыхается. Ой, Олисава, голубеюшка, не слушай ты моего поганого языка, сплюнь за левое плечо все мои завирухи; то не я токую, а чертячий сын, что ведет меня с росстани на худую дорогу. Ты обвейся ласковой зверушкою вокруг меня, прислони ухо и услышишь, как жарко в груди моей куют кузнецы, невмолчно гремит наковальня и пылает горн: это сердце мое тужится полететь из теснин, так неурядливо, одиноко ему в юзах, так тоскнет оно в неведомом полоне. Красавушка, не гляди на меня исподлобья, не сутырься, не прячь остуженных печалью глаз: не невольник я тебе, не навадник, не Кирюшка Салмин, что, бают, насадил в тебя икоту. Пустое все, пустое... Дай-ка поцелую и губами затушу самую горькую трясавицу. Аль не веришь? Дай-ка изукрашу твою темную шелковую головушку костяным гребнем, коий сам испросекал в подарок и с верными надеждами негасимыми во все светлое нашенское лето...
После Введения зима укрепилась, земля разом принакрылась снегами, от стылой белизны в солнечный морозный день щемило глаза. С дня на день по убитой дороге ждали царева сокольника, а там и в путь сряжаться кречатьему старосте Созонту Ванюкову с малой ватажкой для ухода за птицею: считай, что последняя дорога в престольную для Медвежьей Смерти. Уже и подорожные кормовые деньги получены у воеводы Цехановецкого и лежат в подголовнике. Но все чаще подумывал Созонт: а не спровадить ли до Москвы заместо себя сына с белым кречетом, что достал Любимко по своей охоте, вернее – послала сама судьба. Пусть поднесет лично государю. Не дай Бог, задурует парень в слободе без присмотру и попадет к воеводе на правеж. И к Олисаве ежедень тянется, мыслит в жены, а какая баба из хворой девки? Не нужна мужику больная жена да бедная сестра. Собою-то видный удался Любимко, в сажень вымахал, такой окомелок, любому салазки загнет, в калачик вымнет. Может, и глянется государю и подношением, и статью своею, а там... Эх, кабы не подрал тогда медведко Созонта, быть бы ему нынче в стремянных, а то и в подсокольничьих. Любит государь отважных людей и сам труса не празднует. Только боится государь Самого Господа Бога да Сына Евонного Исуса Христа...
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу