Смущенная Таня не знала, что отвечать, но беседовали они долго. Совесть ее была неспокойна.
Семейная драма быстро стала достоянием публики. Первыми в Астапово прибыли журналисты, которые останавливали каждого выходящего из дома начальника вокзала, умоляя рассказать свежие новости. Софья Андреевна, не знавшая, чем занять себя, охотно встречалась с ним, излагала свою версию событий. Патэ телеграфировал оператору Мейеру снимать вокзал так, чтобы в кадре было его название, семью, известных людей, вагон на запасном пути, где живут родные Толстого; потом отсылать пленки в Тулу. Но в России запрещено было фотографировать вокзалы без специального разрешения. Журналисты протестовали, говорили, что им не дают работать. Доложили в Москву, разрешение было получено – теперь на маленьком вокзале то и дело был слышен треск фото– и киноаппаратов. Словно с цепи сорвавшись, снимали все: платформу, шлагбаум, сад, заснеженную, грязную деревню, серое небо. Сергеенко сторожил вход в домик, пуская туда лишь немногих избранных, названных Сашей и Чертковым. Телефон звонил без конца. Телеграф не справлялся с работой. После полудня третьего ноября доктора опубликовали первый врачебный бюллетень о состоянии здоровья Толстого: воспаление левого легкого, бронхит. Министр внутренних дел, опасаясь манифестаций, рассылал шифрованные телеграммы, требуя принять необходимые меры и держать наготове конную полицию. Отряд жандармов прибыл в Астапово.
Писатель не подозревал о царившей вокруг суматохе и стремился самостоятельно вести хронику событий: вернулся к дневнику, тетради в клеенчатой обложке, – и на странице сто двадцать девятой карандашом написал несколько строк, которые с трудом можно разобрать – рука его дрожала: «3 ноября. Ночь была тяжелая. Лежал в жару два дня. 2-го приехал Чертков. Говорят, что Софья Андреевна. В ночь приехал Сережа, очень тронул меня. Нынче, 3-го, Никитин, Таня, потом Гольденвейзер и Иван Иванович. [681]Вот и план мой. Fais ce que doit, adv… [682]И все это на благо и другим, и, главное, мне». [683]
Вечером началась болезненная икота, которую Маковицкий и Никитин пытались остановить, давая подопечному теплое молоко с сельтерской водой. Когда ему поправляли подушки, он со вздохом сказал: «А мужики-то, мужики как умирают».
Вскоре начался бред: Толстой хотел продиктовать что-то важное, но язык не слушался его, различить можно было отдельные бессвязные слова, и он сердился на дочь, которая их не записывала; чтобы успокоить отца, стала читать вслух выдержки из «Круга чтения»; когда уже не могла продолжать от усталости, ее сменил Чертков; все ночь чередовались они у постели Льва Николаевича, который засыпал, просыпался, переспрашивал фразу, которую плохо расслышал.
Утром четвертого ноября прошептал:
«Может быть, умираю, а может быть… буду стараться…»
И беспокойно ворочался, тяжело дышал, наматывал на пальцы угол одеяла, морщил брови вслед какой-то мысли, которую не мог высказать, грустно вздыхал.
«Не надо думать», – говорила ему Саша. «Да как же не думать, надо, надо думать», – слышала в ответ.
Отец заснул: полуоткрытый рот, тонкие, бледные губы, заострившиеся от боли черты лица. Потом вздрогнул и стал повторять прерывающимся голосом: «Искать, все время искать…»
Кончиками пальцев водил по одеялу, как будто что-то писал, быстро и даже с некоторой грацией. Какой роман, какую статью сочинял неутомимый труженик затерявшийся в тумане своей горячки? Вечером в комнату вошла Варвара Михайловна, приняв ее за умершую дочь, старик приподнялся на постели, глаза его блестели, он протянул к ней руки и неожиданно громко позвал: «Маша!» Снова упал на кровать: «Я очень устал! Не мучайте меня!»
Все это время Софья Андреевна томилась в вагоне с растерянными сыновьями и приставленной к ней медсестрой. Несколько раз, обманув их бдительность, подходила к дому начальника станции, пытаясь сквозь окно разглядеть мужа. Но каждый раз чья-то рука задергивала занавеску. Тогда графиня бежала к дверям, где наталкивалась на бесстрастного стража Сергеенко, который не давал ей войти, возмущалась – по какому праву? Быть может, Левочка при смерти! Она прожила с ним сорок восемь лет! А совершенно чужие люди мешают им вновь соединиться! Если бы муж знал, что она здесь, любящая, раскаивающаяся, приказал бы открыть все двери! Толстая повышала голос, прибегали сыновья, уводили обратно в вагон. Мимо журналистов шла женщина, одетая в черное, лишь поверх меховой шапочки намотан был светлый платок, завязанной под подбородком.
Читать дальше