Ненавидя толстовцев, Сергей Николаевич тем не менее часто приходил в Ясную, а Лев Николаевич приезжал к нему в Пирогово, так не похожее на его собственное имение, где никто и ничего не предписывал растениям: дорожки здесь были посыпаны песком, кусты подстрижены, деревья стояли по струнке, как на параде. В отличие от брата, который одевался по-мужицки и тачал сапоги, Сергей Николаевич был настоящим барином – властным, соблюдавшим дистанцию, элегантным, недоверчивым. Крестьяне приветствовали его издалека и побаивались. Жена – бывшая цыганка Маша – не осмеливалась в его присутствии поднять голос. Три его немолодые незамужние дочери и представить не могли того, кто мог бы однажды попросить их руки у этого молчаливого, холодного отца. К тому же все они читали дядину «Крейцерову сонату» и смотрели на брак как на предприятие весьма отталкивающее. Одна из них говорила по-французски: «У нас гнездо старых дев, и дети наши будут жить так же», не замечая никакого противоречия в этом своем утверждении. Отец обожал их, но стеснялся выставлять напоказ свои чувства. Запершись в кабинете, целыми днями подсчитывал доходы. Порой через закрытую дверь оттуда доносились страшные вздохи: «Ах! Ах! Ах!» – но близкие привыкли к этому, говоря, что Сергей над чем-то размышляет. Выходя из кабинета, хозяин быстро закрывал его двери, чтобы туда не залетели мухи: он испытывал к ним отвращение, так же, как к разной мошкаре, художникам, профессорам, торговцам, незваным гостям, светским людям и людям с претензиями. Самобытный и саркастичный, по словам его племянника Ильи, дядя был похож на старого князя Болконского из «Войны и мира».
Когда он умирал, Толстой на несколько дней переехал в Пирогово. Жена и дочери хотели, чтобы Сергей Николаевич исповедался и причастился, но не решались сказать ему об этом, тот давно отказался от любых религиозных таинств. По их просьбе отлученный от Церкви младший брат взял это на себя. Чтобы утешить близких, больной согласился.
В день похорон Толстой, несмотря на свой возраст, помог нести гроб до церкви. Возвратившись в Ясную, рассказал Софье Андреевне, как позаботился о теле брата, непостижимого и дорогого. И записал в «Воспоминаниях», предназначенных для биографии: «В старости, в последнее время, он больше любил меня, дорожил моей привязанностью, гордился мной, желал быть со мной согласен, но не мог; и оставался таким, как был: совсем особенным, самим собою, красивым, породистым, гордым и, главное, до такой степени правдивым и искренним человеком, какого я никогда не встречал».
Глава 3
Русско-японская война
В Ясной Поляне Софья Андреевна лишена была городских развлечений, но жизнь ее от этого не становилась менее активной: она разбирала переписку мужа, отвечала на письма, сортировала приходившие ему книги и вносила их в каталог, вклеивала в альбом газетные вырезки, проявляла и печатала фотографии, следила за чистотой в доме, выдергивала сорняки перед парадным входом, освоила дактилографию, потом увлеклась живописью и сделала копии семейных портретов, висевших в гостиной, занималась литературой – напечатала в «Журнале для всех» поэму в прозе, которую озаглавила «Стоны» и подписала «Усталая»; [632]что до музыки, то ее она не забывала никогда и, если выдавалось свободное время, садилась за фортепьяно и играла, не слишком хорошо, Бетховена, Моцарта, Мендельсона, Танеева…
Все эти разнообразные занятия не мешали ей твердой рукой управлять имением, заботиться о муже, вести дневник и принимать посетителей, которых в Ясной всегда было много. Пока Левочка после обеда отдыхал, Софья Андреевна становилась гидом, водила группы любопытствующих по усадьбе. Толстому в эти мгновения представлялось, что великий человек умер и графиня – хранительница его музея, освещаемая божественным светом. Как она любила его и восхищалась им, когда он не разочаровывал ее своим присутствием! Но когда они встречались за столом, в гостиной, в саду, муж начинал раздражать ее. Как-то в ее присутствии Лев Николаевич стал высмеивать глупость и ограниченность врачей. Забыл ли, что отец ее был доктором, или сделал специально? «Мне было противно (теперь он здоров), – читаем в ее дневнике, – но после Крыма и девяти докторов, которые так самоотверженно, умно, внимательно, бескорыстно восстановили его жизнь, нельзя порядочному человеку относиться так к тому, что его спасло». Она промолчала, но дополнительное замечание мужа о том, что, по словам Руссо, «доктора в заговоре с женщинами», ее взорвало: «Если он не верит в медицину, почему позвал и ждал докторов, почему доверился им?» [633]Но гнев прошел, Софья Андреевна успокоилась: муж ее гений, и можно ли ей со своим умишком понять и судить его. Спустя четыре дня она продолжает: «Я должна помнить и понять , что назначение его учить людей, писать, проповедовать . Жизнь его, наша, всех, близких, должна служить этой цели, и потому его жизнь должна быть обставлена наилучшим образом. Надо закрывать глаза на всякие компромиссы, несоответствия, противоречия и видеть только в Льве Николаевиче великого писателя, проповедника и учителя».
Читать дальше