Жалея Соню, Лев Николаевич все же с трудом переносил ее слезы, грустные улыбки и пустую болтовню. Ему даже казалось, что в его неспособности писать виновата тоже она. Когда становилось слишком скучно, избегал ее, стараясь остаться наедине со своими проблемами, уходил из дома, вел мрачные диалоги сам с собой: у него никогда не было ни друга, ни человека, которому можно было бы полностью довериться, кроме него самого; теперь он должен был разделить все – мысли, свободу, жизнь – с существом, менее всего созданным, чтобы понять его, с женщиной. В такие мгновения хотелось забыть о Соне, потому как знал, она сердится на него, что ушел внезапно со своими собаками, что ждет его вся в слезах, прижимаясь лбом к оконному стеклу, что по возращении у него будет чувство вины. Не растеряет ли он ум, волю, талант в этой расслабляющей семейной атмосфере? «Где я, тот я, которого я сам любил и знал, который выйдет иногда наружу весь и меня самого радует и пугает. Я маленький и ничтожный. И я такой с тех пор, как женился на женщине, которую люблю. Все писанное в этой книжечке почти вранье – фальшь. Мысль, что она и тут читает из-за плеча, уменьшает и портит мою правду… Должен приписать, для нее – она будет читать, – для нее я пишу не то, что не правда, но выбирая из многого то, что для себя одного я не стал бы писать… Ужасно, страшно, бессмысленно связывать свое счастье с матерьяльными условиями – жена, дети, здоровье, богатство». [389]
Прочитав эти предназначенные ей строки, Соня, без сомнения, вновь впала в отчаяние. Зачем месяцы усталости и отвращения, отказ от радостей жизни, если Левочка не хочет ребенка, который вот-вот родится? Двадцать седьмого июня ночью у нее начались первые схватки. Толстой помчался за акушеркой в Тулу. Когда вернулся, жена ходила по комнате «в халате, распахнутом, кофточка с прошивками, черные волосы спутаны, – разгоряченное, шероховато-красное лицо, горящие большие глаза». Она была так хороша со своим страданием, стыдливостью и величественностью. Он поддержал ее, помог улечься на кожаный диван, на котором сам появился на свет. «Было еще несколько схваток, и всякий раз я держал ее и чувствовал, как тело ее дрожало, вытягивалось и ужималось; и впечатление ее тела на меня было совсем другое, чем прежде и до и во время замужества». Акушерка, врач-поляк в углу комнаты, бесконечно куривший, горящие свечи, запах уксуса и одеколона, смятые простыни, белье, тазы – все было частью кошмара. Вдруг все засуетились у дивана, акушерка и врач склонились над роженицей, сквозь затрудненное дыхание матери раздался пронзительный крик. Доктор сказал: «Мальчик!», и Толстой увидел крохотное, странное, красноватое существо. Воспоминание об этой сцене – в «Анне Карениной»: «Прежде, если бы Левину сказали, что Кити умерла, и что он умер с нею вместе, и что у них дети ангелы, и что Бог тут перед ними, – он ничему бы не удивился; но теперь, вернувшись в мир действительности, он делал большие усилия мысли, чтобы понять, что она жива, здорова и что так отчаянно визжавшее существо есть сын его. Кити была жива, страдания кончились. И он был невыразимо счастлив. Это он понимал и этим был вполне счастлив. Но ребенок? Откуда, зачем, кто он?.. Он никак не мог понять, не мог привыкнуть к этой мысли. Это казалось ему чем-то излишним, избытком, к которому он долго не мог привыкнуть».
Лицо Толстого «было бледно, глаза заплаканные – видно было по нем, как он волновался», – напишет Таня Берс. Когда ей наконец разрешили войти к Соне, та «лежала с утомленным, но счастливым лицом». Выпили шампанского. Решено было назвать мальчика Сергеем, как дядю. Принимая поздравления близких, Толстой с удивлением обнаружил, что не чувствует ни радости, ни гордости, но какую-то боязнь, как если бы с этого дня он стал еще более уязвим. Новая забота не отодвинет ли на задний план его самого, его творчество? Единственное преимущество от этого рождения – Соня, занятая своим материнством, вновь обретет спокойствие и хорошее расположение духа. Он готов был по-прежнему обожать ее, если она, как и раньше, вновь станет образцовой супругой.
Тем не менее виновником первой ссоры между ними стал сам Лев Николаевич. Истинный последователь Руссо, он считал, что каждая мать должна сама выкормить своего ребенка. Соня придерживалась того же мнения, хотя в их кругу было принято прибегать к услугам кормилицы. Но с самого начала кормление доставляло ей невыразимые страдания, началось воспаление, врачи запретили ей это. Толстой возмутился против, как казалось ему, «официальных предлогов», которые позволяли молодой женщине отказаться от своих обязанностей, утверждал, что его жена изнежена цивилизацией, требовал, чтобы она полностью выполняла свою роль матери. Когда, совершенно измученная, Соня взяла кормилицу, отказался входить в детскую, не желая видеть своего наследника у груди незнакомой женщины. Почему крестьянка способна делать то, что графиня Толстая считает выше своих сил?
Читать дальше