…Поэтому я и прошу вас об утверждении теорикона – небольшой платы неимущим, – дабы и они могли наслаждаться самой высокой сладостью земной жизни – искусством драматургов и актеров…»
Пианопсио́н на исходе. Теплая и грустная осень. Особенно тепло и грустно здесь, на берегу Кефиса, бесшумно несущего свои воды. Навевают грусть и молодые кипарисы и зеленые кустарники – вечные стражи могил. А синее небо над острыми верхами кипарисов, недосягаемое для всего живого, напоминает о нескончаемой жизни – прекрасной, как прекрасна эта синь. Такова смерть; она любит уединение, тишину и грусть. А еще и выси поднебесные. Они как бы говорят: кончилась жизнь земная, и над могилами нечто – чудесное и высокое.
Прежде Перикл ведал один путь: из дому до агоры́, до Народного собрания, Ареопага и Акрополя. А теперь до конца познает дорогу сюда, в район Керамика, где свежие могилы ждут его, как больные врачевателя…
Все предсказывали в один голос: «Аспазия не выдержит. Сломается, как дерево под натиском Борея». Но выстояла она. Удержалась на ногах! Не поддалась горю настолько, чтобы самой сойти в могилу и увлечь за собою и Перикла.
Вот лежат они: сестра, брат, Парал, Ксантипп. Под землей. На семь локтей под ее поверхностью. И плиты над ними.
Согнулись, сгорбились над могилами Перикл и Аспазия. Черные от траура. Черные от горя. А верный Сократ все говорит, говорит, говорит. Тяжело с ним. А без него – еще тяжелее. Пусть же говорит этот милый толстячок, этот плешивенький крепыш, пузатенький обладатель прекрасной Ксантиппы, которой едва минуло двадцать…
– Ты и в эти черные часы с нами, милый Сократ, – говорит Аспазия. – Хорошо, что ты с нами…
– Я всегда буду с вами.
– И в наш смертный час?
Сократ головой и руками подает знак: нет!
– Почему же, Сократ?
Аспазия поворачивается к нему. А Перикл так и остается недвижимым на своем камне. Все слышит. Но смотрит он на землю – каменистую, рыжеватую и, наверное, сухую во чреве своем…
– Почему же, Сократ?
Философ совершенно уверен – почему. Это же ясно! Неужели требуются пояснения? Если угодно – пожалуйста! И он говорит:
– Я умру раньше вас.
Перикл резко поворачивается к нему. На нем черная войлочная шапка. И черный плащ на нем. Бледное чело. Поблекшие глаза. Выцветшие губы. Немного синюшные.
– Послушай, – медленно и тихо говорит Перикл, – послушай, Сократ: почему ты должен умереть раньше нас? Разве ты старше? Тебе же всего сорок, и ты во цвете.
– А они? – Сократ кивает на могилы.
– Что – они?
– Года их не вышли. И здоровье было хорошим. Если бы не эта чума…
– Это правда, – соглашается Перикл, – в наше время трудно сказать, кто раньше уйдет в царство теней. Я всегда полагал, что война – не для людей. Она – для правителей.
Кресилай высек из мрамора бесподобные стелы для Парала и Ксантиппа. Парал изображен юным, каким и был на самом деле. Он протягивает руки к матери. Ему не хочется в царство теней. Кресилай знает, что́ делает: он не верит в подземное бытие, он не верит в бессмертие души. Парал по наитию догадывается об этом – не желает расставаться с матерью. И каменная Аспазия похожа на живую Аспазию: как любая мать на Мать. Она протягивает руки к сыну. Как бы умоляет его: «Парал, не уходи!» Но нечто жестокое, неотвратимое увлекает Парала в трясину, откуда нет пути назад…
Что же самое примечательное в этой стеле? Его глаза. И ее глаза. Две пары глаз, влюбленных друг в друга, жаждущих друг друга. И свет во глубине этих глаз, струящийся как бы из живой души. Когда смотришь на стелу, в которой пять локтей в вышину и четыре в ширину, то не думаешь, что это пентеликонский мрамор, но живая субстанция, излучающая тепло, присущее человеческому сердцу. Такова сила резца в руках Кресилая!
А Ксантипп? Разве его соответствие живому образу не есть результат сопереживания ваятеля?.. Вот Ксантипп, как при жизни, тянется к фиалу. Но этот фиал наполнен до краев эликсиром жизни, а не соком, вызывающим буйство. И в главах у Ксантиппа тот несчастный блеск, который у ягненка перед закланием. Это свет человека обреченного, родившегося только для мук. И за блеском глаз – пустота. Та самая пустота, которой пронизан каждый атом этого существа.
Кресилай подметил главное. Он отразил пропащую жизнь. Но не оскорбил ее. Ибо это не входит в обязанность ваятеля, любящего жизнь ради жизни. Оскорбление подобного себе – есть самое унизительное занятие в мире. И нет наказания более жестокого, чем то, которым надо б покарать унижающего себе подобных…
Читать дальше