— Жена, баба, дура, хозяйка! — тревожно позвал Агафью, приотворивши дверь в светлицу, Савелий и перервал этим ее рассказ.
— Что ты, одурелая, распрыгалась языком-то? — говорил он, когда она вышла к нему в сени. — Знаешь ли что это соглядатаи, враги наши, которые нарочно выведывают от тебя всякую всячину. Дойдет до ярыжек, так не отмолиться ничем.
— А по мне, прах их побери! — отвечала Агафья. — Мне почто знать, кто они такие? Ну что ж? Я говорила, да не проговорилась. Уж нелегкое дело, будто не смыслю с твое-то, ты и сам давича…
— Нет, смертью искупим славу! Родились вольными и умрем такими же! — воскликнул так громко Назарий, что Агафья с Савелием вздрогнули.
— Он бредит! — произнес тихо Захарий, наклонясь над своим сонным товарищем.
Затем он улегся снова на свою лавку.
На цыпочках прокрался Савелий в светлицу и стал выманивать шепотом холопов идти спать в клеть, но они улеглись у порога. Тогда он указал Сидоровне на печь, задул светец, перекрестил издали своих постояльцев и, взобравшись на полати, еще долго прислушивался в окружавшую его тишину, прерываемую лишь храпом спящих, да бессвязным бредом Назария о свободе.
Было раннее утро 29 августа 1477 года.
Из сумрачного леса на большую тверскую дорогу медленно выезжали четыре вершника, 31 31 Верховые.
в которых нетрудно было узнать путников, ночевавших в лесном тереме.
Назарий сидел пасмурно, так низко поникнув головой, что залом его шапки, висевшей наперед, нередко касался гривы бодро выступавшего коня. Захарий же сгорбился и посвистывал, переваливаясь то в ту, то в другую сторону, мотая ногами и сидя, как туго набитый мешок, на маленькой лошаденке, неохотно трусившей под ним. Холопы ехали сзади и с глупым любопытством осматривали окрестности, видимо, для них совершенно незнакомые.
— Вот и часовня! Должно быть отсюда московский рубеж начинается! — сказал Захарий.
Товарищ его поднял голову, как бы пробужденный, поспешно скинул шапку, перекрестился и снова погрузился в свои думы.
— Что ты, ошалел, земляк, али от Москвы-то тебя огнем обдает? Вымолви словечко, оправь шапку, будь молодцом! Смотри, какое утро, солнышко играет так ярко и весело…
— У кого на душе сумерки, так и в главах не заря! — ответил Назарий, тяжело вздохнув.
— Знать, твою удаль что-нибудь сковало со вчерашнего — не шевельнешься… Видно, старый колдун Савелий сильно уязвил тебя последними словами о наших.
— А ты без зазору хлопаешь глазами, когда земляков твоих поносят, называют разбойниками, помышляют о них, как…
— Да, а вот ты не хлопал, так у тебя глаза-то и выело, как дымом.
— Знаю я, что тебя ничто не берет: ни стыд, ни дым.
— Вестимо, что кручиниться? Уж коли взялся за гуж, не говори, что не дюж.
— А понимаешь ли ты, кого ты теперь представляешь в лице своем?
— Кем был, тем и останусь: вечевым дьяком Захарием. А по-твоему как же?
— По моему, был ты Захарием, а когда окунулся в купель корысти, то вышел оттуда Иудой.
— Гм… — крякнул Захарий. — Поэтому мы с тобой тезки.
— Как, чернильная гадина! — гневно воскликнул Назарий и даже осадил своего коня. — Недомерок человеческого рода тянется под мою стать, или хочешь окоротить меня, чтобы сравняться со мною. Господи, до чего я дожил! — добавил он с неподдельным отчаянием в голосе.
— Да что ты серчаешь? Я сказал это потому, что мы целимся в одну мету!..
— В одну, да каким образом? Я действую прямо, иду на всякого лицом к лицу, а ты, заспинная шпилька, подкрадываешься медяницей, неспешной стопою.
— Пусть так, да ужалим-то мы оба одинаково.
— Отец Небесный! — вновь воскликнул Назарий, возведя пламенный взор к небу. — Перед Тобой я весь! Душа моя не темна и перед людьми, а наипаче перед Тобою. Ты видишь, способен ли я ужалить отчизну мою. Родная моя, пусть прежде рассыплюсь я во прах, нежели помыслю что-нибудь недоброе о тебе.
Некоторое время он оставался в немом созерцании лучезарного неба.
Захарий что-то ворчал сквозь зубы.
Наконец, Назарий прервал молчание.
— Слава Тебе Господи! Нашла Тебя молитва моя, молитва скорбная, глас сердца моего доступен Тебе! — произнес он, вздохнув полною грудью, как бы после тяжелого сна. — Отлегло… на душе легче стало! Я не продаю отечества… Я отвожу лишь его от пропасти.
— Ведь и я тоже! — добавил самодовольно Захарий.
— Если совесть твоя отшатнулась от тебя, то я вместо нее растолкую тебе разницу между нами. Слушай же меня!.. Ты знаешь, как чествуют имя мое, имя Назария, и доныне в Новгороде Великом, и в Пскове соседнем, и у латышей 32 32 Ливонцы — название того времени.
с тех пор, как зарубил я на воротах Нейгаузена православный крест, даже самой Москве не неведом я, когда великий князь Иоанн припер ономнясь наш город копьями да бердышами несметной своей рати, — я не последний подавал голос на вече, хотя последний произнес его на казнь славного изменника Упадыша — вечная ему память… И на мне есть пятнышко черное… и на меня брызнула кровинка его!
Читать дальше