– Ваше сиятельство, поручик Васильчиков прибыл к вам спешно по высочайшему распоряжению.
Приблизился к графу вплотную, но Параша все же услышала:
– Павел Петрович требуют вас в Петербург.
– Императрица?..
– Я выезжал – была еще жива, но...
– Ах, братец, – не смог сдержать радости граф и обнял посланца. – Чай, еще других надо оповещать, не держу.
А когда вестовой ушел, обратился к Параше:
– А ты, душечка, говоришь, что вести плохие.
Но Параша уже истово молилась перед иконой, и Николай Петрович услышал: «Господи, прими рабу Твою Екатерину...» Граф засмеялся:
– Добавь – «грешную рабу»...
– Все грешны, и мы ей не судьи.
– Всему, однако же, есть предел. Разгулу, лицемерию, лжи, капризам... Предел, за которым трудно сожалеть об ушедшем. А ты говоришь, Пашенька, плохая весть...
За разговором граф уже собирал какие-то бумажки, книги.
– Если бы ты знала, сколько раз мы с наследником мечтали о времени, когда можно будет воплотить в жизнь идеи чистые и справедливые, переделать все, перестроить, навести порядок. Вот и пришло... На пятом десятке моей жизни.
Жалко его, как жалко! Подошла к графу, нежно обняла:
– Годы не помеха, а помощь в добрых делах. Но... Отчего так тревожно, милый?
– Душа чует разлуку... Уезжаю.
Вскрикнула, словно подбитая птица, кинулась ему на шею.
– Как? Сейчас? В ночь? Не останетесь до утра? А как же Останкино? Как театр? Все дела начатые?
Ответа она не ждала, ответ и так знала.
– Распорядись, – сказал, но видела она, что мысли его далеко.
– Как же? Как же так... все? – удивлялась и, не понимая, страдала.
– После... После когда-нибудь. Я нужен. Призван. С меня в юности брали слово. Там, – рукой показал наверх, – я смогу сделать больше. Те замыслы, что мы выращивали с тобой в затворничестве, пересажу на просторное поле. Чтобы не только наши шереметевские крестьяне вздохнули, но и другие. И театр чтобы не только мы вперед двигали, но все государство.
– Если бы... – вздох Параши был печален, но она уже смиренно собирала мелкие вещицы для Николая Петровича: булавки, флаконы с кремами и одеколонами – и все это складывала в дорожный несессер. – Скажите, у Павла Петровича добрая душа?
Не ожидал граф такого вопроса, да и не по вкусу он был ему почему-то.
– Хм... В детстве он был добр и доверчив. Наш общий учитель Панин сеял высокие идеалы. Затем... Русская Семирамида, та, что держит сейчас ответ перед Господом на смертном одре, умудрилась разочаровать его в людях, внести ему в душу подозрительность. «Утешила» Павла после смерти его первой жены, отдала ему в руки письма покойной Натальи к любовнику. Бросила сына в ад. Тот замкнулся, озлился на весь мир. Но с новым браком ожил, – последнюю фразу Николай Петрович произнес неуверенно. И тут же, словно ему надоело уговаривать самого себя, оборвал дальнейшие разговоры на эту тему – Впрочем, речь мы ведем не о том. Там, наверху, другие измерения, властители живут по другим законам.
– Нет, – возразила Параша, – законы людские везде одни. Нет ничего выше чистой души, выше добра, выше Бога.
Но граф уже не слушал ее.
Уехал. Ей ждать не впервой.
Параша решила продолжать начатые дела, вести их так, как будто граф рядом. Вставала она теперь затемно и к рассвету была в Останкине.
На ходу сбрасывая заснеженную шаль и меховую накидку, передавая все это дворецкому, едва поспевавшему за ней, летела она через анфилады комнат. Шла последняя отделка, и дворец день ото дня становился все краше. Остановилась Параша в гостиной, где Николай Аргунов с подмастерьями расписывал плафон. Не скрыла восхищения:
– Как весело! Как живо!
В пунцовой гостиной попросила убрать напольную вазу.
– Лишнее.
И вот уже спешит Параша в мастерские. На огромных столах – образцы деревянного декора, куски обивочных тканей. Вместе с Мироновым выбрала:
– Это, это и это.
С убранством дворца все у нее получалось легко. С театром было сложнее.
Уехал граф, и убавилось у нее возможностей что-то решать, предлагать и делать. Никогда не рвалась к власти, а теперь ощущала ее отсутствие. Хотелось Параше освоить новую сцену, но на пути стал Вороблевский – «Не пущу»...
– Вот приедет хозяин, тогда и начнем.
Собрала как-то на репетицию музыкантов – не все же томиться бездельем и пьянствовать. Быстро раздала ноты, что Ивар прислал из Парижа. Глюк, «Орфей в аду». Неделю до того читала клавир, чудо что за музыка. Спросила Вороблевского, распишет ли по партиям и будет ли дирижировать. Молчал Василий, будто вопроса не слышал. В неловком этом молчании стала объяснять, как хороша опера.
Читать дальше