Однажды он попросил ее рассказать о себе, о своей жизни. Она не поняла.
– Ну, как жила без меня, кто тебе нравился, кто был неприятен...
– Как жила до театра? – глаза удивленно распахнулись. – Ну... – беспомощно огляделась вокруг. – Так... Матушку мою в селе вы видели.
И он понял, что обид на мир она не нажила и сердечных увлечений у нее не было, никто не касался не только тела ее, но и души. Й тайная надежда помимо воли утвердилась в нем.
В ту встречу был он очень оживлен и долго с удовольствием рассказывал ей о странах, по которым путешествовал, о голландских каналах и лодках, похожих на плавучие домики, о привычке немцев к чистоте и порядку, о французских цветочницах и антикварных лавках, в которых он нашел прекрасные вещи для Кусковского дворца.
– А... француженки? Они и впрямь так хороши, как сказывают?
– Разные, Пашенька. Самая прекрасная француженка, которую мне довелось видеть, это королева. Я танцевал с Марией-Антуанеттой на балу в Версале. Это были не худшие мгновения моей жизни. И как танцует! Легка и музыкальна...
И вдруг он увидел, как румянец на Парашиных щеках становится ярче Неужели? Как он неловок... Боже, она ревнует его!
– Она умна?
– Скорее натуральна. Впрочем, явно не глупа, глупость, как правило, вычурна.
– И образованна?
– Да. И потому вкус у нее безупречен. Тому, как она перестраивает Малый Трианон и улучшает Версальский парк, всем архитекторам стоит поинтересоваться. Правда, не у всех найдутся средства, чтобы действовать с таким размахом. Она тратит деньги, не размышляя, что вызывает неудовольствие у своих подданных.
– А наряды?
– Они так своеобразны и совсем не похожи на тяжелые платья наших дам. Ее осуждают за них и за то, что она не дорожит честью своего венценосного мужа. Но я отдал ей дань своего восхищения.
Теперь граф кокетничал, граф играл с ней, как кошка с мышкой, пытаясь добиться безусловных примет ее неравнодушия, но зашел чуть дальше, чем хотел. По ресницам, подрагивающим над опущенными долу глазами, по трепету тонких пальцев, поглаживающих золотой обрез старинной книги, понял – ей больно.
Глупец! От жалости к ней стало больно ему. Обидел. Поселил в ней неуверенность в собственной значимости для него. Она, эта девочка, и блестящая аристократка, чье: призвание – прельщать, играть в страсть... Если стоит сближать их хоть в чем-то, то совсем иначе.
– Пашенька, – сказал он, – посмотри вон в то зеркало, что против тебя. Французская королева чем-то похожа на это отражение. Только в зеркале дева куда более юная... чистая... и... прекрасная.
Взгляд от стекла на него, сияющий, благодарный, влажный от старательно сдерживаемых слез.
– Вы шутите, барин. Я свою цену знаю, – снова низко опустила голову – Только ведь... Коли Господь не послал красоты несомненной, то силы свою невидность преодолевать мне все же дал. На сцене хотя бы... Мне, конечно, придется стараться больше, чем Анне Буяновой...
– При чем здесь Анна? Ты несравненно лучше.
Он хотел было поцеловать ей руку, как делал это всегда, отпуская комплимент даме в свете, но вдруг почувствовал, что смущается и краснеет, как в юности.
Все эти разговоры тоже назывались работой над ролью. И были работой душ, которая позволяла им быстро идти вперед во взаимном влечении.
Граф еще не признался себе в том, что жажда ощутить плотную волну лесных запахов, исходящих от девочки, становится раз от разу сильнее. И видеть ее странное, нездешнее лицо, и прикоснуться к бессильной руке... Что говорить о голосе? Как только она брала первую ноту, он терял волю. Все уступало этому – еще, еще, еще...
Параша становилась напротив него, держась за спинку кресла. Он утопал в кресле по другую сторону стола. Правый подлокотник был нагрет солнцем, пробравшимся через окно в просвет листвы. Тень от веток ходила по стене, бывшей фоном фигуре Параши, иногда ложилась на ее плечи, и Николай Петрович как завороженный следил за пятнами, выявлявшими милую округлость форм.
Душа отдыхала, прежде чем пережить самые высокие свои мгновения, прежде чем женский голос начнет свою страстную исповедь, восходя от затененных низов вверх – к сиянию, свету. Дрогнет пятнистая вязь на стене, дрогнет и пойдет выше и выше переливающийся звук. Этот миг внешней неподвижности станет для графа одним из мгновений безоглядного, одержимого внутреннего бега, приближающего к тому, за чем начинается неизвестность, пропасть, обрыв, туда не проникает мысль – туда выносит чувство отчаянной радости, заменившее Николаю Петровичу волю. Как хорошо! Какая небывалая, невозможная полнота бытия!
Читать дальше