"Э! Ему не до меня. У него своих забот сверх головы. Не станет мстить? Ладно, там будет видно".
***
По еле заметному, в кустах и песке, руслу древнего канала Омар вышел к холму, влез на обломок стены. Тишина. Черепки. Битый кирпич. Золотисто-белесая охра, глубокие синие тени. И вездесущий янтак, верблюжья колючка. Здесь, говорят, находилось летнее жилье бухар-худаков, славных таджикских правителей. Стояли дворцы, красота которых вошла в поговорку. Теперь тут пристанище черепах и змей — людоедов-гулей, если верить россказням, бытующим в окрестностях.
И этот город был уничтожен, как многие другие, свирепыми пришельцами. Ради чего? Ради истинной веры, конечно. Омар подобрал в расселине крупный обломок — косо отбитый верх кувшина с горлом, ручкой и частью корпуса. Стер ладонью пыль с глазури, и луч солнца, отразившись от гладкой блестящей поверхности, ударил ему в глаза.
Он сел на щербатый выступ стены и впал в оцепенение. Будто сквозь мозг и сердце, вместе с горячим ветром, дующим с песчаных равнин, заструилось само безжалостное время, что грозно течет по вселенной, оставляя повсюду груды развалин. Нигде так явственно не ощущаешь его жестокой неумолимости, как в руинах.
Почему-то вспомнилась Рейхан. Захотелось плакать. По себе, по Рейхан, по людям, женщинам и умершим здесь, по их давным-давно отзвучавшему смеху, угасшим глазам и мечтам. По всему человечеству с обломками его несбывшихся надежд…
Кувшин мой, некогда терзался от любви ты:
Тебя, как и меня, пленяли кудри чьи-то,
И ручка, к горлышку протянутая вверх,
Была ее рукой, вкруг плеч твоих обвитой.
…Очнулся он от чьих-то голосов. Кого еще занесло в столь печальное место, кто, кроме Омара Хайяма, может что-то искать в угрюмых развалинах? Он бережно положил обломок в размытую нишу, побрел по откосу из слежавшегося битого кирпича к неплохо сохранившейся башне. Под ногами мелькали ящерицы. С хрустом провалилась глинистая, с солью, корка.
Вот он уже наверху. Вокруг такой простор — хочется голосить во всю мощь! Вдали белеют шатры ханского летнего стана. Справа, внизу, в тени городища, залегло на отдых овечье стадо. У ног, под башней, провал; по ту его сторону, на длинной стене, зачем-то висит яркий ковер, отрезанный по диагонали.
И какой-то человек на корточках сосредоточенно ковыряет палкой в ковре. Еще двое уселись позади, наблюдая за действиями товарища, непонятными Омару.
Что тут происходит?
Омар спустился к ним по сыпучей тропинке и ахнул:
— Что ты делаешь?
***
…Пятьсот с чем-то лет назад, после того, как был построен роскошный дворец бухар-худата, здесь, — именно здесь, но в другую эпоху, и потому-то кажется, что гдето в чужих краях, — художник (его имени уже никто не помнит) нанес на сырую штукатурку последний мазок, бросил кисть, облегченно вздохнул:
— Все! Одолел. В углу, в стороне от царей и цариц, от придворных вельмож, я изобразил себя с цветком в руке. Может, и обо мне кто-нибудь когда-нибудь скажет доброе слово?
Он был высоко одарен, молод, прекрасен.
Стена составляла когда-то часть одного из залов дворца. Роспись на ней, косо засыпанной сверху, слева, обломками смежной стены, с тех пор безнадежно испортилась. В красочных пятнах с трудом угадаешь бегущих слонов и гепардов, женщин, мужчин в богатых одеждах. Изображения лучше всего сохранились справа, в широком месте стены, в устье провала, — и сей молодой человек в рваной рубахе деловито колупает их острым железным наконечником пастушьего посоха.
Он добрался как раз до больших темных глаз юноши в белом тюрбане, — подперев подбородок левой рукой, художник задумчиво, с горькой печалью глядит на желтый Цветок в правой руке…
— Что ты делаешь? — Омар схватил пастуха за шиворот. — Перестань!
— Разве нельзя? — В больших и темных, как на фреске, красивых глазах пастуха — недоумение. — Это осталось от неверных. Пророк запретил изображать людей.
— Ты кто?
— Мусульманин.
— Вижу, что мусульманин! Тюрк, араб?
— Нет. Я из исконных бухарцев. Таджик.
— Ага! И, возможно, твой пращур чертил эти изображения?
— Нет, — тупо ответил пастух. — Я мусульманин.
Экая непоколебимость, стальная вера в свою правоту! При всем-то его невежестве. Жуть. Это и есть фанатизм.
— Но предки твои отдаленные — они-то не были мусульманами?
— Что?! — вскипел пастух. — Как ты смеешь меня оскорблять?
Поди, растолкуй такому, что прежде, чем их обратили в новую веру, бухарцы поплатились за приверженность к старой десятками, сотнями тысяч жизней…
Читать дальше