Рядом с ним обедали молодые офицеры Астраханского полка, занимавшего караулы в Ораниенбауме. Он одобрительно на них поглядывал; относился вообще весьма благожелательно к начинающим карьеру людям: когда мог, всегда помогал и молодым ученым, зная, что от них отчасти будет зависеть его посмертная слава. Но разговор офицеров очень ему не понравился: без малейшего стеснения, нисколько не понижая голоса, они ругали порядки, всячески поносили немцев, в особенности голштинские войска, и говорили, что скоро придет всему этому конец. Обидеться профессор Штелин не мог: как было офицерам знать, что он немец? на лице не написано. Но он огорчился, – откуда такая злоба у людей и что им сделали немцы? Его сын служил в голштинской артиллерии, был прекрасный офицер, всей душой преданный царю и России: если опять будет война, исполнит свой долг не хуже коренных русских, – чего же хотят эти люди? А главное, его встревожило то, с какой бесцеремонностью все это говорилось: ведь если на лице не написано, что немец, то не написано и что за человек, – вдруг шпион или доноситель? Профессор Штелин опять подумал, что тут все очень неустойчиво, и снова с тревогой себя спросил, не слишком ли он ангажировался с нынешним двором?
Не доев дутого пирога, он вышел из герберга. В виде порицания офицерам, не приподнял, уходя, шляпы, что непременно сделал бы, если б их речи не были таковы. И тут же себе сказал, что расстраиваться из-за этого не следует. Мудрый Гораций учил populi contemnere voces. [23]
Делать ему было собственно нечего. Собирался, вернувшись, поработать над надписью, но теперь прошла охота. Он остановился у театра-комедии: не зайти ли, право, от скуки? Сторож однотонным равнодушным голосом повторял, что сейчас шпрынгеры, штукмейстеры, балансеры, по-зитурные мастера дадут отличное представление, покажут фокус-покусы, телодвижения, шпрынгмейстерские действия, а машинка, сделанная кинарейкой, пропоет как живая; и что подлые люди в гнусном платье никто в театр-комедию впущены не будут, а с купечества брано будет по полуполтиннику, с благородных же – по их изволению. Профессор Штелин пожал плечами: к чему подобное разделение в благоустроенном государстве? Подумал, что в Аейпциге или в Меммингене, ежели бы «по изволению», то все входили бы, не платя ни гроша. А здесь все строится на амбиции! Не сочувствуя этому и не слишком интересуясь шпрынгмейстерами, отправился домой.
Когда он подходил ко дворцу, к главным воротам быстро подъехала высокая веерообразная карета, запряженная четверкой взмыленных коней. Лакей соскочил с запяток, отбросил подножку. Из кареты вышел граф Буркгардт Миних. Голштинские часовые вытянулись. Фельдмаршал быстро прошел во дворец. В его приезде ничего неожиданного не было: он довольно часто бывал у царя. Тем не менее тревожное чувство у профессора Штелина без причины очень усилилось. «Что-то у него странное лицо! Или мне так показалось?»
Он поднялся по лестнице фрейлинского корпуса в свою комнату; прежде всего взглянул на стол, чернильницы не было, – только вздохнул. К счастью, были карандаши. Штелин сел за работу. Несмотря на тревожное чувство, решил потрудиться над надписью к транспаранту. В основу положил ту, что была приготовлена для Воронцовского бала, но кое-что хотел переделать. Стал писать карандашом на большом листе золотообрезной бумаги (жаль было изводить такую бумагу на карандашный черновик):
О вы, Нева, Москва и все Российски реки,
Теките радостно в златые наши веки,
Как простирает власть над вами Третий Петр,
Великодушен, добр, правдив, возлюблен, щедр…
Работа, почти всегда успокаивавшая профессора Штелина в тревожные минуты, на этот раз не произвела на него умиротворяющего действия. Надпись не подвигалась. Он с досадой отложил сломавшийся как на зло карандаш и не без труда перешел от русского высокого штиля к мыслям немецким и обыкновенным. «Да что же случилось? Приезд графа Миниха? В этом ничего необычного нет. Его вид?..» Профессор Штелин, знавший секреты хорошей литературной речи, сказал было мысленно, что глаза графа Миниха метали молнии. Но это было в высоком штиле, – если б писать исторический труд, то так, конечно, и надо было бы сказать. В действительности же, молний глаза Миниха не метали. Вид у него, однако, был грозный, – «точно он как дряхлый папа Сикст V, выпрямившийся в минуту, когда его избрали папой, и запевший „Те Deum“ громоподобным голосом! Да Бог с ним, с Минихом. Was ist los? [24]– подумал он. – Какое мне дело до его вида! Допустим, что этот безрассудный старик, которому мало одного эшафота, решил теперь еще рискнуть другим, при чем же тут я?»
Читать дальше