Граф Миних всегда думал, что власть, желающая держаться прочно, должна внушать людям либо любовное уважение, либо сильнейший страх; лучше всего, разумеется, и то, и другое одновременно, – этого, впрочем, он никогда нигде не наблюдал, ни во Франции при Людовике XIV, ни в России при Петре I. Теперь в Санкт-Петербурге не было к власти ни любви, ни уважения, ни страха, и ему казалось, что переворот вполне возможен и даже весьма вероятен. Чутье говорило Миниху, что переворот этот всего легче произвести во имя русского национального духа, с отказом от союза с Пруссией, от датской войны, с заменой голштинских солдат русской гвардией. Но он не видел, кто же и ради кого может пойти на такое дело. Русское потомство Петра Великого пресеклось. Не Брауншвейгский же дом? Не эта же милая молодая царица, рожденная ангальт-цербстской принцессой, плохо говорящая по-русски, станет воплощением русского народного начала? И, разумеется, как иностранец, совершенно не подходил для подобной перемены и он сам.
Разумеется ли? Иногда по ночам Миних думал (спал теперь гораздо хуже, чем в Пелыме), что двадцать лет тому назад поставил свою ставку ошибочно: надо было войти в соглашение с Елизаветой Петровной, а он согласился с Анной Леопольдовной, – вдруг ту же ошибку повторяет и теперь? Миних говорил себе, что не может быть речи об измене царю, вернувшему его из ссылки. Но сам же отвечал, что в подобных случаях об измене говорить не приходится: как быть, если Петр Федорович оказался таким человеком? С усмешкой вспоминал: его с юных лет в чужих землях считали кондотьером. Вспоминал тоже с усмешкой, что московский иерарх, фамилию которого он забыл, когда-то называл его «птицей-человекоядом» и «дьявольским эмиссарием»… И самые странные мысли приходили в бессонные ночи графу Миниху.
Имущественное его положение было довольно неясное. Подаренный царем дом был очень хорош, но жалования на жизнь не хватало. Шел запутанный спор с новыми владельцами о конфискованных когда-то имениях, – особенно о Вартенбергском владении, – тут, после разных перемен и конфискаций, справедливейший на земле человек едва ли мог бы сказать, кому оно теперь должно принадлежать и по закону, и тем более по правде. Миних жил открытым домом, но гостей принимал не каждый день, как богатые русские баре, а в определенные дни и с разбором; кухня в его доме была не тяжелая, чрезмерно обильная, а тонкая, французская; вина к обеду были французские или иностранный эльбир. Мужчинам подавали турецкий курительный табак, а дамам еще довольно редкий чекулат . Гости чувствовали себя в его доме как в гостях у большого европейского вельможи. И только жена графа Миниха бледнела и вздрагивала всякий раз, когда по вечерам раздавался стук в дверь.
Курьера Михайлова на обратном пути из Пелыма ждала неприятность. В Москве он неожиданно получил срочное назначение в новую поездку, в Киев и в Азовскую губернию. Эта поездка, в отличие от сибирской, нисколько не была тяжелой, но обычно курьерам по возвращении из дальних краев давали некоторое время на отдых: две недели, а то и целый месяц. Михайлов ругался и жаловался, но уклониться от исполнения приказа было невозможно. Он поскакал на юг и там пробыл долго. Жизнь в Малороссии была хорошая, женщины одна лучше другой, сады на загляденье, и нигде он не видал такого изобилия во всем и дешевизны: ел каждый день чуть не как господа; птица, окорока, сахар, чай, мед, масло, сало, водка, – все отдавалось почти даром; вот только пуншевой водки нигде не держали.
Вернулся он в Санкт-Петербург лишь в июне и по-настоящему прослезился, увидев город, в котором родился, свою Невскую перспективу со знакомыми домами и лавками, свою реку, – река после сибирских показалась разве чуть менее широкой, но все-таки другой Невы нигде на свете не было. Теперь новый сказочный царский дворец был уж совсем готов.
В канцелярии Михайлова шумно встретили писари, подканцеляристы, рассыльщики. На радостный гогот вышел из своей комнаты сам расходчик, маленький, тщедушный, кривой старичок. Это был добрый человек, отечески относившийся к подчиненным. Однако подчиненные его недолюбливали; уж очень много старичок говорил, и всегда одно и то же, и голос у него был неприятный, журчащий. Расходчик поздравил Михайлова с возвращением и долго говорил о том, что в дороге, верно, было очень хорошо, а теперь будет еще лучше: «Вот поездил, людей повидал, в Сибири побывал, – разве не славно? А теперь будешь четыре недели отдыхать, и никто тебя никуда не пошлет: живи, гуляй, делай что хочешь, – или не хорошо?»
Читать дальше