Федор выслушал молча речь сестры. Только еще больше помертвели его щеки, еще ниже опустилась на грудь голова на тонкой, исхудалой шее.
Опять наступило молчание.
У многих заскребли кошки на душе. А что, если царевич по своей прямоте и наивности пойдет один к царю и спросит его: правда ли то, что он слышал сейчас? И испортит своим личным вмешательством весь так хорошо налаженный план…
Тогда вмешался Петр Толстой, он заговорил смело, решительно:
— Э-эх, государыня-царевна, не мимо слово молвится: девичья доля — шлык да неволя. Вон, хорошо ты удумала, как речь свою повела, а сколь опечалила царевича — света нашево… Гляди, и в тоску вогнала… Мыслит он теперя: «Дома сидеть — злу свершиться дать. Пойти на оборону роду — сызнова добром дело не покончится, свара пойдет, а, може, и до крови дело добежит… И так — грех, и инако — грех!». А еще ты молвила, может, и не зван-де царевич к родителю. То уж и не след бы сказать. Вот сам Матвеев боярыне Анне Петровне сказывал, зовет-де царевича государь… И от лекаря Данилки, либо Стефанка, как ево там, нехристя, — те же вести были… Пошто зовет, — не ведаем мы. Так думать надо: на худое родитель сына на смертном одре звать не станет. А и сами нарышкинцы не посмеют при царских очах, во покоях царских, где стрельцы охраной стоят, не ихнево полка… Ничево они явно не поделают супротив здоровья и персоны царевича… То лишь сотворено быть может, што поспели подговорить государя… И царь клятву какую ни на есть может взять с царевича… И клятвою тою, — ровно по рукам колодника, — свяжет ево… Вот чево беречись надо… Так, хто не ведает, што клятва насильная — и не в счет. Бог той клятвы подневольной не слышит, не приемлет. Робенок малый про то ведает. Об том и помыслить надо. К тому и царевича света нашево натакнуть: как ему быти?
Слушает Федор умную, ловкую речь боярина, который, словно в книге, читает в мыслях у царевича, — а сам юноша видит перед собой совсем не те лица, которые вокруг, слышит в душе иные звуки, любуется картиной, которая в прошлом сентябре, всего год и пять месяцев тому назад, проносилась у него перед глазами.
В день Нового года, 1 сентября, царевич выстоял с государем долгую службу у Нерукотворенного Спаса на Сенях, и оба вышли в Переднюю палату.
Дядьки вели царевича, одетого в лучший его наряд. Бояре и думные люди стояли в Палате густой толпой. Посидев немного, царь помолился и объявил:
— Приспел час сына нашего, благоверного царевича и великого князя Федора Алексеевича Всемогущему Господу Богу дать в послужение, ввести его во святую соборную и апостольскую церковь и объявить его богомольцам нашим, святейшему отцу патриарху, всему освященному собору, вам, боярам, окольничим, думным людям и всем чинам Московского государства!
Как один человек, как колосья от ветра склонились все, кто здесь был в Палате, приветствуя царевича, объявленного отныне совершеннолетним, и прокатились под сводами громкие приветственные крики:
— Жив буди на многая лета царевич Федор! Да живет!.. Здрав буди и долголетен!..
Отсюда в торжественном шествии, со всеми боярами прошел царевич с отцом снова в церковь Спаса, там взяли Нерукотворенный образ, перешли в Успенский собор, который весь был залит огоньками лампад и ослопных свечей, в паникадилах и в свещниках перед образами.
Патриарх, окруженный главнейшим духовенством, всеми десятью митрополитами, ждал появления царя со старшим сыном.
Им навстречу грянули мощные звуки: вся патриаршая стая певчих, заливаясь, выводила:
— Многа-а-ая лета… Многая ле-е-ета… Многая ле-ета-аа-а!
И окна дрожали от сильных голосов, огни колыхались над оплывающим воском престольных свечей.
Федор с отцом заняли свое, царское, место. Против них — патриарх.
И по два в ряд потянулись князья московской церкви, митрополиты, архиепископы, архимандриты, игумены, протопопы, трижды кланялись царю с царевичем, потом патриарху.
Медленно сошел со своего престола старец патриарх. Ему навстречу двинулись и Федор с Алексеем.
Взявши слабой рукой золотую кадильницу, патриарх стал кадить сперва святым иконам, потом — государю и царевичу, окадил и «стряпню государеву», то есть шапку и посох, которые держал оружничий царский.
Весь остальной духовный высший чин также кадил после патриарха.
А певчие — заливались, выводили сильными, красивыми голосами красивые, торжественные напевы избранных псалмов. Потом загудел густой бас протодьякона, читающего пророчества — паремии от Исайи, полные глубокого, затаенного смысла.
Читать дальше