Державину не довелось видеть этот балет в Петербурге. Когда Анджолини его ставил, Гаврила Романович носил еще не очень подходящий, чтобы франтить в императорском театре, солдатский мундир. Тем с большим вниманием смотрит и слушает он сейчас. И как всегда, когда ощущает трепетное дыхание таланта, — волнуется. Ах, маститый Анджолини, Державин знает, что вы вольтерьянец и враг королевской власти, осуждает вас за этот грех, — однако как удачно сжали вы в полчаса фигурального действия чувства и события трагедии, рассчитанной в слове самое меньшее часа на три! Ах, удрученный и взволнованный Мариадини, — вы ведь, оказывается, только с виду робкий, угодливый и льстивый барский потешник, а в искусстве своем — гордый, требовательный, бескомпромиссный артист! Ах, легконогие карфагеняне из курных изб крепостных крестьян, — что вам, оторванным барской прихотью от сохи да веретен, любовные муки мифической царицы! Почему же застилает слезой глаза, когда стайка прозрачно-розовых нимф — подружек Дидоны — склоняет колени перед неумолимым Энеем, чтобы вернулся, не покидал ее воин, не откликался на зов Зсвеса? Отчего щемит сердце — будто нет на то иной, более существенной причины, — когда в отчаянии разлуки подстреленной птицей сникает на сцене властительница легендарного города, видя перед собой лишь голубую морскую даль, где исчезает корабль Энея?
Она была особенно хороша, Дидона. Роковая богиня и царица с высоко поднятыми, перехваченными алмазным обручем волосами, в легком голубом наряде, облаком окутывавшим словно из мрамора высеченный стан, она прямо на глазах опускалась с небес на землю, превращалась в обыкновенную женщину, пламенно-прекрасную и униженно-слабую в своем неразделенном чувстве. В дуэте с Энеем, боже всемогущий, какой становилась она то неприступной, то манящей, всепрощающей. А лицо, как много выражало ее лицо — нежность, отчаяние, надежду, жажду мести, гнев, снова нежность и надежду… И все это — холопка, которая бы и сегодня крутила коровам хвосты, когда бы то ли самим Зоричем, то ли кем из его прихлебателей не была случайно замечена? Все это — девка, чей отец, может, знал или знает лишь дорогу в корчму, а мать не похожа ли на утреннюю горемычную визитерку Державина Матрену? Откуда, из какого родника столько богатства? И сколько таких неоткрытых Дидон среди девушек, чьи черные потрескавшиеся пятки не боятся ни колючего ржища, ни снега?..
В полутемной зале они только вчетвером — Державин, Зорич, Мариадини и Живокини. Державин — весь под впечатлением того, что видит, весь в раздумьях о загадочных, разуму недоступных, законам логики неподвластных явлениях высокого искусства. Зорич — удовлетворенный тем, что, кажется, угодил своему почетному, хоть на сей раз незваному гостю. Мариадини — возбужденный, нервно-приподнятый. То ли все еще от того, что неожиданно подложил хозяину свинью, то ли от обычного напряжения репетиции — его придирчивый взгляд замечает, конечно, больше, чем взгляд остальных в зале. Поэтому даже оркестровое фортиссиммо перекрывалось время от времени фальцетным его «Ритмо, ритмо!», «Пью эмоционе нелла данца! Маскера суля фачча!» [8] «Ритм, ритм!», «Эмоции — в движении! На лице — маска!» ( итал .).
Последние два замечания адресовались чаще всего Дидоне. Услышав их, недовольно сопел Живокини — он примостился сзади, за несколько кресел от Зорича и Державина и глядел примолкнув, серьезно и ненасытно, как на державинских журфиксах.
Когда стихли раскаты грома в финале, когда ниц распласталась карфагенская царица, лишившая себя в отчаянии жизни, когда запылали стены ее города, испепеленные гневом соперника Энея Ярба, когда в зале стало светло и сквозь открытые двери пробежал, пошевелив декорации, сквознячок, — Державин взволнованно пожал Мариадини руку. Балетмейстер благодарно улыбнулся, и сразу помолодело, похорошело его подвижное, обезьянье лицо.
Он спросил, кто из артистов больше всех понравился Гавриле Романовичу, Державин ответил, что Дидона. О да, кивнул балетмейстер, Пелагея Азаревичева неплохая балетчица, весьма неплохая. Фактура, техника, эмоциональность. Беда лишь — эмоциональность эта бывает чрезмерной. Никак не поймет дансерка, что выступает не в плебейской драме иль комедии, а в патриции среди искусств — высоком балете. Высокий танец — самый красноречивый и самый трудный. Главное — чувство передается в нем только движением, чистым музыкальным движением. Лицо же балетчика закрыто маской. Непроницаемой маской — настоящей или воображаемой — все равно. А что выделывает с лицом Пелагея Азаревичева? Должно быть, придется-таки одеть на нее маску, вздыхает Мариадини…
Читать дальше