— Вы, позвольте, визионер?
Глазунов вспыхнул, вскочил, забегал по комнате, а затем подбежал к портретам пращуров и как-то сник под их пристальным взором.
— Я не визионер! Не понимаю, отчего вы надо мной насмешничаете… Мишель лежал на обочине дороги, в десяти верстах от Пятигорска…
— В десяти? Не в четырех?
— Полагаю, я не мог бы так сильно ошибиться в расстоянии, — сказал москвич. — Я давний путешественник и хорошо знаю своих лошадей.
— И как давно вы его там видели? — очень тихо спросил Унтилов.
— Вчера! — ответил книготорговец Глазунов. — Я видел его на пути сюда. Говорю вам, так и было… Но для чего казак? Собственно, я хотел узнать, совершилось ли уже погребение, потому что сперва я поехал в Железноводск и здесь оказался только сегодня… Но сердце, — тут он осторожно коснулся своего сюртука с левой стороны, — сердце болит…
Унтилов встал, приблизился и взял его за руки. Все преграды, все барьеры между этими незнакомыми людьми вдруг оказались сломлены, сметены в единое мгновение, и в тот миг они как будто читали друг в друге: Глазунов ощущал глухое отчаяние своего собеседника, а Унтилов — недоумение и острую печаль заезжего москвича.
— Расскажите, — шепотом попросил Унтилов. — Сядьте и расскажите все… все, что вы видели.
Глазунов пожал плечами и скорее отошел от плац-майора, торопясь разрушить неприятное, болезненное их единство.
— Извольте. Я ехал сюда, чтобы поправить здоровье, — у меня есть предписание врачей, если вас это интересует…
Унтилов махнул рукой, решительно отказываясь от подробностей.
— Верстах в десяти от города… Возможно, в восьми, не ближе… Я увидел казака. Он стоял на обочине дороги, чуть в стороне, и охранял нечто. Когда я приблизился, движимый вполне естественным в подобных случаях любопытством, казак велел мне отойти. — Тут Глазунов слегка надул щеки и более низким, чем его естественный, голосом проговорил: «Проезжайте, господин, не дозволено!»
Глазунов остановился, покусал губы. Затем встретился глазами с Унтиловым и очень просто, почти по-детски добавил:
— Я ведь узнал его. Это он был, Мишель. И как лежал! Как будто летел и пал с небес, сраженный внезапным выстрелом! Руки раскинуты, лицо, одежда — все в грязи.
— Может, вы обознались? — тихо спросил Унтилов. — Лицо-то было в грязи!
— Her, — москвич горестно шлепнул губами, — не обознался. Мишель. Этот меня стал отгонять — «не положено, барин, проезжайте-ка…», но я не мог и шевельнуться.
— Вы верхом изволили приехать? — спросил Унтилов.
— Нет, в собственном экипаже… Я вышел, когда заметил казака, — пояснил книготорговец. — Он так лежал… Укоризной, — и Глазунов чуть покраснел.
Унтилов постукивал пальцами по ручке кресла.
— И каковы были ваши действия?
— Я стал говорить казаку: «Как тебе не стыдно, братец, это ведь русский офицер лежит убитый, а у него лицо грязное и не покрыто. Возьми хоть мой платок, сотри грязь!»
С этими словами Глазунов полез в карман и извлек измурзанный белый карманный платок.
— Вот, — предъявил он. — Казак меня начал отгонять, сердился, потом стал несчастный — ясное дело, боялся, что от начальства нагорит. Я и уехал прочь… Так он до сих пор там лежит?
Унтилов встал, забрал платок, навис над сидящим Глазуновым, который вдруг завертелся на стуле.
— Я вас попрошу, господин Глазунов, — медленно проговорил Унтилов, — этого происшествия никому не рассказывать… Поручик Лермонтов, погибший при печальных обстоятельствах, был достойно предан земле. Платок ваш я сохраню в память о незабвенном Мишеле. Благодарю вас… и прощайте.
Глазунов неловко откланялся и вышел.
Унтилов остался один. Платок, скомканный и грязный, лежал перед ним на столике, рядом с тонкошеим графином, на котором была искусно нарисована взлетающая цапля. Предки, с портретом покойной государыни и с тоненьким кружевным платочком в кукольных пальчиках, созерцали друг друга и одновременно с тем оглядывали испытующими глазами комнату. Потомок их схватился за седеющие волосы у висков и сильно дернул. Застонал.
— Как мог он узнать поручика Лермонтова, если Лермонтов уже погребен? — спросил сам себя Унтилов. — Обознался? Почему казак? Отчего лицо в грязи? Дождь был, не могло быть никакой грязи… Да нет, что я говорю, какая грязь, какая обочина дороги, если его тем же вечером доставили в дом Чилаева и гам обмыли… И похоронили.
Но мятый платок оставался и упорно, с московской настырностью, твердил совершенно обратное.
Читать дальше