Он вздохнул глубоко и так скорбно, что Унтилов ощутил приступ сострадания, совершенно в данном случае неуместный. Затем Филипп Федорович поднялся, откланялся и вышел. Ильяшенков остался один — осмыслять происходящее. Головная боль надвигалась на него, как грозовая туча на вершину дальней горы, и, издали ощутив ее приближение, он принял благое решение испить стопочку ледяной водки.
* * *
О предстоящем погребении убиенного поручика прознали первыми сочувствующие дамы, непрерывно приносившие к мертвому телу искусно сплетенные венки, и глухо стоявшие во дворе пятигорские мещане: те как будто обладали завидным умением глядеть сквозь стены. Общий голос сообщил, что хоронить будут — с полковой музыкой и священником, и притом в тот же час, когда случилась смерть, и практически на том же самом месте, поскольку роковая дуэль происходила совсем неподалеку от кладбища.
За четыре часа до предполагаемого события комендант получил записку от Мартынова, переведенного на гауптвахту — поближе к секундантам, которые не были так раздавлены происходящим, как самый убийца, и знали, что и как надлежит делать.
Николай Соломонович писал трясущейся рукой: «Для облегчения моей преступной, скорбящей души — позвольте мне проститься с телом моего лучшего друга и товарища». Все «превосходительства» в обращении и «остаюсь с неизменным…» в подписи были смазаны и сделаны с какими-то странными, кривыми росчерками.
Ильяшенков долго читал и перечитывал эту записку, словно пытался допросить безмолвный листок, но бумага упорствовала в молчании. Наконец комендант понял, что не в силах на что-либо решиться.
Разумеется, он не верил, что мертвое тело вновь начнет кровоточить, едва лишь убийца подойдет поближе; но вот в том, что при появлении на похоронах Мартынова непременно начнутся какие-то лишние беспорядки — в этом был уверен.
У коменданта появилось еще дополнительное беспокойство: в Пятигорск рано утром прибыл начальник штаба Кавказской Линии, флигель-адъютант полковник Траскин, человек, впрочем, очень толковый, одно только неудобство, что начальствующий.
Чувствуя, как бедный его рассудок отказывается давать какие-либо определенные ответы на мольбы заточенного в узилище Мартынова, Ильяшенков быстро начертил сбоку записки три вопросительных знака, корябнул свою подпись и попросил передать все это начальнику штаба — пусть он на свежую голову решает, как лучше поступить.
Начальник штаба, надо отдать ему должное, решение принял быстрое и здравое и поверх вопросительных знаков резким почерком написал: «Нельзя» и тоже расписался.
Военный оркестр между тем топтался на улице, поглядывая на маленький, как шкатулочка, домик и гадая — скоро ли придется играть. Ходившие вокруг поглядывали на музыкантов с потаенным любопытством, как будто завидуя тому, что им предстоит непосредственное участвие в церемонии. Само собой сгущалось праздничное настроение.
Столыпин, разжившись бумагой из канцелярии коменданта (за номером 1368) — о «неимении препятствий к погребению» и сунув в карман рублей двести ассигнациями, снова отправился к Скорбященской церкви. На сей раз, миновав непримиримого отца Василия, он постучал в домик настоятеля, протоиерея Александровского, и тихим голосом принялся звать его и матушку Варвару Ивановну.
Варвара Ивановна, несколько размякшая после совместных слез с генеральшей Верзилиной, внутренне находилась на стороне бедного Мишеля, и отец Павел это, несомненно, чувствовал. Удивительно красивый, статный, он напоминал Столыпину святителя Филиппа Колычева с одной фрески в московском храме — где св. Филипп был изображен весьма молодым, с вьющейся русой бородой и крохотным, похожим на букет маргариток, храмиком, помещенным на согнутой ладони.
Отец Павел вздыхал и грустил. Алексей Аркадьевич уже проник в дом и приступил к своему делу. Самовар охотно распахнул свое гостеприимное чрево и исторг в чашку свежего кипятка. Явились двести рублей.
— Вот вы, батюшка, говорите, будто Мишель — самоубийца, — сказал Алексей Аркадьевич и покусал губу под усами. — Ну так возьмите милостыню и просите молиться за него частным порядком, если все другое для вас запретно! Только он… не самоубийца.
Отец Павел медленно приложил ладонь к груди, накрыв часть бороды:
— Вам я верю, Алексей Аркадьевич. Но запрещение от Синода отпевать поединщиков действительно вышло. Как можно давать им честное погребение, если… — Он вздохнул, отвел глаза, и матушка Варвара Ивановна тотчас сунула ему чашку. Отец Павел глянул на чай с некоторой укоризной. Потом снова вздохнул. — Я провожу Мишеньку до могилы и помолюсь за него от души… частным порядком. А дальше — как Господь управит.
Читать дальше