Духовной жаждою томим,
В пустыне мрачной я влачился…
Так он начал своего «Пророка».
Лишь понимать и созерцать — этого было мало. Надо готовым быть к действию. И Пушкин развертывал, сам для себя, эту картину преображения поэта в бойца. Его оружие по-прежнему — слово, но что же делает с ним серафим — вдохновение?
И он к устам моим приник
И вырвал грешный мой язык,
И празднословный, и лукавый,
И жало мудрыя змеи
В уста замершие мои
Вложил десницею кровавой.
И он мне грудь рассек мечом,
И сердце трепетное вынул,
И угль, пылающий огнем,
Во грудь отверстую водвинул.
Так вдохновение его, само обрызганное кровью, открывало в поэте «пророка», и отныне он хотел говорить как власть имеющий.
Таким же горячим напором, огромною внутренней силой дышали и другие его стихотворения этих дней. Одно из них, на листе почтовой бумаги, было открытою схваткой с царем. Так он и сам — «с вервием на вые» — готов был теперь к ожидаемой встрече, с глазу на глаз, с тем самым «убийцею гнусным», вопль о котором вырвался у него средь полей и которого теперь зашифровывал буквами «У. Г.».
Пушкин возвращался вечером из Тригорского. Его провожали. Коронация была уже, но для него все оставалось по-прежнему.
— Еще поживете у нас, — говорила Осипова. — Разве вам у нас плохо? Анна на днях возвращается…
Пушкин вздохнул: ужели опять все с начала…
— О чем вы там шепчетесь? — спросил он Евпраксию.
Валериан, осмелев, объявил:
— А мы спорим, какие глаза у вас. Она говорит: голубые, а я говорю: черные!
Пушкин не мог не рассмеяться:
— Сейчас ничего не видать. А вот приходите завтра ко мне — тогда и увидите!
— Дети, вы с Александром Сергеевичем совсем как с игрушкой, — заметила мать.
— Ну нет, — отвечала Евпраксия, — и вовсе даже наоборот. — И при этом глубоко и будто по-взрослому томно вздохнула.
Все рассмеялись, а Пушкин, прощаясь, еще раз ей напомнил, что завтра обоих их ждет.
Однако же Зизи можно было и не напоминать, и утром оба они побежали в Михайловское. Пушкина дома не оказалось. Их встретила няня.
— А он сказал: будет ждать! Няня, скажи, какие глаза у Александра Сергеевича: голубые иль черные?
Няня закрылась рукой и заплакала. Евпраксия с ужасом слушала, как она говорила сквозь слезы:
— Ночью… Жандармы приехали… И как в чем он был, вернувшись от вас, так и забрали… Ой, горюшко!
Валериан отступил в испуге, а Евпраксия опустилась на лавку и зарыдала.
Она плакала много и долго. Она ненавидела свет и царя. Она готова была побежать за ним… за Александром Сергеевичем… Побежать и не отдать! И как же здесь будет все без него? Озера по-прежнему, аист… зачем это все без него?
Уж и няня теперь растроганно ее успокаивала:
— Вы вот говорили: глаза… Какие ж такие глаза? Глаза завсегда у него были добрые.
И тут они снова заплакали обе.
Действительно, Пушкин, вернувшись домой близко к двенадцати, тотчас же почти заслышал и звук бубенцов. Он насторожился. Сомнения не было: едут сюда!
— Няня!
Няня ложилась уже у себя и немного замешкалась, а когда вошла в комнату Пушкина, то оказалось, что перед ним стоял, вытянувшись, рослый жандарм, офицер.
— От его превосходительства господина губернатора вам предписание.
Пушкин взял толстый пакет, вскрыл его и прочитал:
«Милостивый Государь мой Александр Сергеевич! Сейчас получил я прямо из Москвы с нарочным Фельдъегерем Высочайшее разрешение по всеподданнейшему прошению вашему, с коего копию при сем прилагаю. Я не отправляю к вам Фельдъегеря, который остается здесь до прибытия вашего, прошу вас поспешить приехать сюда и прибыть ко мне. С совершенным почтением и преданностью пребыть честь имею Милостивого Государя моего покорнейший слуга Борис фон Адеркас».
При письме губернатора была и копия с секретного предписания барона Дибича о позволении чиновнику 10-го класса Александру Пушкину «отправиться сюда при посылаемом вместе с сим нарочным фельдъегерем. Г. Пушкин может ехать в своем экипаже свободно, не в виде арестанта, но в сопровождении только фельдъегеря; по прибытии же в Москву имеет явиться прямо к дежурному генералу главного штаба его императорского величества».
Пушкин не мешкал. Давно уже внутренне он был готов к этой минуте. Впрочем, от зоркого его внимания не укрылась и такая подробность… Адеркас писал фельдъегеря уважительно — с большой буквы, а Дибич, с высоты своего величия, — с маленькой. Да, все прочно стояло на своих местах! Но для него главное было не в том… Он потрогал бумажник: стихи были с ним!
Читать дальше