Известие о беде Ломоносову донес слуга Рихмана. Михайла Васильевич, забыв про камзол, как был одетый по-домашнему, кинулся к месту происшествия. Рихман лежал на полу, опрокинутый навзничь. Лицо Георга побелело. Горбатый нос заострился. На лбу чуть выше переносицы темнело «красно-вишневое пятно». «Тихо!» — скомандовал Ломоносов, отстраняя обомлевшую и плачущую родню и дворню. Беременная жена Рихмана судорожно тискала девочку, что хныкала на ее руках. «Тихо!» — опускаясь подле нее на колени и заглядывая ей в глаза, повторил Ломоносов, и обе — мать и маленькая дочь — разом умолкли. Распахнув сорочку, Михайла приник ухом к груди Рихмана. Тело было еще теплое, однако сердце молчало. Засучив рукава, Михайла Васильевич принялся тереть и мять грудь поверженного, как когда-то учили его медики в Германии. А еще, оставив растирание, приникал своим ртом к синеющим губам Рихмана, пытаясь — уста в уста — вдохнуть в него жизнь. В эти минуты он был готов отдать все свое существо, чтобы оживить сердечного друга. Тщетно. Георг Рихман заснул вечным сном, и разбудить его было уже невозможно.
Утишив рыдания и утерев кулаком глаза, Михайла Васильевич поднимается с дивана и вновь подходит к конторке. Надобно дописать письмо к графу Шувалову — и не завтра, а именно нынче, в день гибели сердечного друга. Всем трепещущим нутром сознавая, что и сам был близок к смертному краю, Ломоносов пишет о потрясшей его трагедии и как человек, и как естествоиспытатель. Рихман умер «прекрасной смертью», подчеркивает он, умер, точно солдат на поле брани, своей гибелью он умножил знания людей о природе небесных явлений и при этом доказал, «что электрическую громовую силу отвратить можно», надобно только громоотводы ставить в отдалении.
Для чего, спрашивается, он, Ломоносов, пишет все это вельможе, не шибко смыслящему в науке, хотя и покровительствующему ей? Да для того, во-первых, чтобы упредить наскоки своих злопыхателей, которые непременно воспользуются сим обстоятельством. А во-вторых, чтобы заслуги Рихмана отразились на будущности его осиротевших чад и домочадцев, оставшихся без средств к существованию. Кто же похлопочет о том перед правителями, как не он, Ломоносов, друг покойного?
Свернув послание, Михайла передает его посыльному и сам растворяет окно. Вечереет. Вдали по закрайкам неба вспыхивают отблески зарниц. С заката приближается гроза. В зыбких сполохах высвечивается картинка из книги Свифта, лежащей на подоконнике, — лилипуты расстреливают из луков Гулливера. А в простенке, как эхо, как перекрестная рифма, мерцает другой сюжет — это святой Себастьян, привязанный к столбу и пронзенный стрелами. До слуха доносятся отдаленные раскаты грома. Михайла Васильевич супится, весь наполненный сердечной болью, но — нимало не мешкая, — решительно направляется в лабораторию. Не в его силах отвратить смерть. Но в его силах противостоять темноте и невежеству. И потому, какие бы тучи ни сгущались над его головой, какие бы громы ни гремели, какие бы препоны ни чинили коварник Шумахер и его приспешники, «Слово о явлениях воздушных, от электрической силы происходящих» он прочитает в общественном собрании. Оно прозвучит, чего бы это ему ни стоило. В память о сердечном друге, во имя Ее Высочества Истины.
Господин Шумахер без парика. Таким Иоганн Тауберт его еще не видел, потому поглядывает на тестя с любопытством. Шишковатый череп фатера курчавится младенческим пушком. Оттого нос выглядит крупнее и острее, а обличьем Иоганн Даниил кажется старше. Да и то — чай, не отрок! — Шестьдесят пять лет исполнилось нынче господину советнику канцелярии. Возраст почтенный, если не сказать преклонный, учитывая все житейские обстоятельства, кои довелось ему испытать, да хвори, кои не убывают…
Позади многолюдное торжество, позади подношения и чествования, обильное и по-русски щедрое застолье. А угомону имениннику нынче нет — ни подагра его, похоже, не берет, ни мозельское. Казалось бы, вечно острый рысий прищур затянулся склеротической паутиной да хмельной ряской — ан нет! — черти в тех глазах не угомонились. Видать, они и будоражат Иоганна Даниила Шумахера.
Подхватив под локоток зятенька, Шумахер увлекает его за собой. Они следуют какими-то переходами и анфиладами. Впереди дворецкий с шандалом в руке, освещающий путь. Позади лакей с серебряным подносом. Идут долго — просторные палаты выстроил советник канцелярии. И вдруг…
— О! — изумленно восклицает Тауберт. Что за чертоги растворяются перед ними? Свечи пудовые ярого воска, все до одной запаленные. Просторный коридор. По сторонам его клети и клетки. А в клетках-то кто? Птицы! Большие, маленькие, с долгими хвостами и совсем куцые… О, майн Гот! Птичий двор! Ну и ну! Кто же о нем ведал? Со стороны ведь не видно: все за стенами да под крышей…
Читать дальше