— А не ты ли, государь, говорил ноне о флоте: не фиников ли это плод, коего насаждающие сами не видят и плода того не собирают?
— Правда, правда, Франц: может, только мои внуки да правнуки будут вкушать от того финика, что я ныне насаждаю.
— Бог даст, государь, и ты вкусишь, — заметил Шеин.
Чем ближе подъезжали к крепости, тем более слышался нестройный гул и говор боевой жизни и ржание лошадей. Из крепости с высоты минарета доносились по воде какие-то странные, дикие, как бы жалобные крики. Это муэдзин, приветствуя прощальным приветом уходящее дневное светило, сзывал правоверных на молитву.
— Ля иллах иль — аллах! Ля иллах — аллах! — неслась по воде вечерняя молитва, может быть, последняя.
— Тоже ведь своему бусурманскому Богу молятся, — заметил Шеин.
С берега, из казацкого стана, доносились иные звуки, какая-то заунывная, тоскующая песня. Так отчетливо доносились по воде и ее грустная мелодия, и слова.
Царь внимательно вслушивался. Он в первый раз слышал такое необычайное пение. Пели два сильных голоса, богатые, роскошные голоса, каких он отродясь не встречал на Москве. Могучий низкий голос вел главную ноту, почти унисон, а мягкий, но сильный высокий голос гармонично впадал в главную ноту, и гармония выходила удивительная, тем более что тут же какой-то струнный инструмент, бренча вперебой то медленно, то ускоренно, оттенял собою всю эту плачущую мелодию, и, казалось, сам плакал. Царь старался уловить слова, и они были для него не совсем понятны. Низкий голос заводил:
Ой, то не пыли пылили,
Не туманы уставали, —
Як из земли турецкой,
Да из веры бусурменськои,
Из города, из Азова, з тяжкой неволи
Три братики втикали…
— Это об Азове поют, — тихо заметил царь.
— Об Азове, ваше царское величество, — подтвердил Лизогуб, — дума у нас есть такая казацкая.
— Понимаю… Это о том, как три брата из тяжкой неволи утекали.
— О том, ваше величество.
Дума между тем плакала дальше, голоса певцов все более крепли и, казалось, еще более рыдали. И инструмент захлебывался, плакал.
Два кинных, третии пиший, пишениця,
Як бы той чужий чужениця,
За кинными бижить — нидбигае.
На сыре кориння, на биле каминня
Нижки свои козацькии посикае, кровью слиды заливае…
Царь снял шляпу и набожно перекрестился. Обнажила головы и его свита и также крестилась.
— О, сподоби, Господи, — как бы усиливая смысл пения, торжественно сказал Петр, — сподоби, Господи, нас положить конец этой неволе!
Резкие черты лица его смягчились умилением. На глазах сверкали слезы.
На другой же день начались осадные работы. Это уже были не те вялые, нерешительные копания, без системы, без энергии, какими ознаменовался первый, несчастный азовский поход. То было как бы продолжение невинных московских потех: суровая действительность еще не глянула тогда в очи молодого богатыря, не разбудила в душе его спавшего гения. Богатырь еще не выпил ковша роковой браги, поднесенного каликами перехожими. А теперь этот ковш выпит. В очи великана глянул позор — стыд словно кнутом ударил по душе, и в великане сказалась могучая сила.
С непостижимой неустанностью он везде поспевает, где особенно жаркая работа и где наиболее она должна быть сильна. То, как мачта, высится его гигантская фигура на валу, насыпаемом против неприятельского вала, то он шагает через рвы и окопы, сгибая свою исполинскую спину, потому что турки, наученные перебежчиком Яковом Янсеном, давно уже с настойчивым усердием посылали в этого великана пулю за пулею. Недаром он пишет в Москву: «Пешие, наклонясь, ходим». А сестру Наталью так успокаивает в письме: «По письму твоему я к ядрам и пулькам не хожу, а они ко мне ходят. Прикажи им, чтоб не ходили, однако, хотя и ходят только по ся поры вежливо».
Осадные работы шли около крепости, много было работы, пули как пчелы жужжали, вылетая из-за крепостных стен и валов. А между тем, в других местах бой кипел ежедневно. Ногайские и кубанские татары постоянно налетали на казаков с тылу, чтобы дать возможность туркам, пришедшим с моря на кораблях, которые не могли войти в Дон, запертый у устья московскою флотилией, прийти на помощь осажденной крепости. И казаки жестоко бились со своими исконными врагами. С татарами у них были старые кровавые счеты, а с Азовом и подавно.
Недаром они, как только явились под стенами этой крепости, сейчас же вспомнили думу о трех братьях, турецких невольниках, убегавших из этого самого Азова: много бедных казаков — невольников перебывало в этом страшном гнезде; немало казацких голых спин отведало червонной таволги здесь, на турецких галерах — каторгах; не одна девичья краса загинула в азовской неволе, в азовских гаремах; не одно казацкое дитя, взятое в полон, потурчилось здесь да побасурманилось; немало белых казацких костей, обглоданных волками, валяется по азовским степям, по тернам да по буеракам… некому было их похоронить, некому над ними поплакать…
Читать дальше