Но скоро об этих свиданиях проведала мать Мотреньки, и тогда для последней адом стал ее родительский дом. За несчастной учредили строгий надзор. Суровая, гордая, несдержанная на язык Кочубеиха поедом ела дочь, язвя ее своим змеиным языком с утра до ночи. Девушка выслушивала такие замечания, такие оскорбительные намеки, от которых кровью обливалось ее тоскующее сердце. Но что было мучительнее всего — это ничем не сдерживаемая брань, которая сыпалась на голову Мазепы. Ему приписывалось все, что только может быть унизительнее для человека…
Но девушка не плакала — она точно окаменела. По целым часам она сидела в своей комнате, не двигаясь с места и прислушиваясь к вспышкам домашней бури, и только тогда, когда матери не было дома, она со стоном бросалась на пол и страстно молилась… И опять-таки молилась за него… Она видела свое горе, знала, как переносить его, но его горя она не видала, а не виданное так страшно…
Что делает он?.. Как он выносит свое горе?.. До девушки доходят слухи, что он болен… Она представляет себе его одиночество, беспомощность… От нее не отходит его образ, тоскливый, скорбный… И она готова на казнь идти, лишь бы увидеть его, утешить…
Самое могучее чувство женщины не любовь, а жалость. Когда жалость закралась в сердце женщины, в ней просыпаются неслыханные силы, слагаются решения на неслыханные дела и подвиги: тут ее самопожертвования не знают пределов, героизм ее достигает величия…
После долгих мучительных дней в сердце Мотреньки сложилось, наконец, последнее бесповоротное решение: она должна идти, чтобы взглянуть на него! От этого не остановят ее ни позор, ни смерть…
И вот ночью, когда все в доме спали и когда старая няня Устя, наплакавшись над своею панночкой, которая в несколько недель извелась ни на что, тоже глубоко уснула, скукожившись на полу у постели своей панночки, Мотренька тихо сошла со своего ложа, перешагнув через спящую старушку, тихо в темноте оделась, отворила окно в сад и исчезла…
Тенистым садом она прошла до того места, где их сад сходился с садом гетмана, и сквозь отверстие, сделанное еще прежде в частоколе и закрытое густым кустом бузины, вошла в гетманский сад. Но как войти в дом? Как пройти мимо часовых, мимо расставленных везде сердюков и стрельцов, которые хотя и дремали по ночам, но около них не дремали собаки?.. Девушка приглядывалась сквозь темную зелень, не светится ли огонек в рабочей комнате гетмана… Может быть, он сидит еще, работает… Нет, он, вероятно, болен, бедненький, лежит одинокий, всеми покинутый, хоть покой его и оберегает свора этих сердюков и московских красных кафтанов… Страшно в темной глубине сада. Где-то меж старыми дубами филин стонет, пугач страшный: «Пу-гу, пу-у-ггу!» А из-за этого птичьего стона слышится, как за садом, должно быть на выгоне, свистит «вивчарик», которого никогда Мотренька не видала, но знает его ночной свист — не то свист птички, не то зверька. А еще выше, из-за вершин лип и серебристых тополей глядят чьи-то далекие очи, Божьи, всевидящие: они смотрят на Мотреньку, следят за каждым ее шагом, даже за биением ее сердца… Но она ведь ничего дурного не сделала: она исполняет евангельскую заповедь — ей жаль больного, страдающего… Мотренька двигается дальше, трепетно прислушиваясь к чему-то: что-то стучит около нее, не то идет за нею, крадется… «Ток-ток — ток»… Господи! Что это такое?.. Девушка останавливается, прислушивается… Все стучит, все идет: «Ток-ток — ток!..» Ох! Да это стучит у нее внутри — это «токает» сердце в ребра, вот тут под сорочкой…
Но Боже! Что-то движется, кто-то идет по аллее… Девушка так и затрепетала на месте… куда двинуться! Где скрыться!.. Кто-то говорит точно сам с собою: «Может Карл, может Петр… кто сломит… а мне куда? До кого, да и на что!.. Эх, Мотренько!.. Мотренько!» Огнем опалило девушку — это голос гетмана… «Тату — тату! Любый…» Мазепа остолбенел на месте — раскрыл руки… Девушка всем телом упала к нему на грудь, обвилась вокруг него, шепча что-то, — и тихо, без чувств опустилась у ног оторопевшего гетмана… Он хотел вскрикнуть и не мог. Дорогое существо лежало без движения… Дрожа всем телом, старый гетман упал на колени, припал к дорогому, как-то беспорядочно брошенному наземь неподвижному телу девушки и, обхватив ее дрожащими руками, прижал к себе, как маленькую, как бывало он нашивал ее еще в свивальничках, спящую, и, целуя ее лицо, волосы, шею, понес в дом, не чувствуя не только «подагрических» и «хирагрических» болей, но даже забыв, что ему далеко за семьдесят…
Читать дальше