До стычек, правда, не доходило, ругательствами только бросались да рожи при случае корчили, но среди враждебно-молчаливого покорства города как-то тихо и незаметно начала таять и рассасываться вся эта течель, которая прибыла с войском Юрия Дмитриевича. До него, конечно, докатывались и байки про кошку с рогами, и про кончину в обильных кровях блаженного Максима сказывали, и что ратники редеют, буде скрозь землю проваливаются. Всё сумрачнее и беспокойнее делалось на душе у самозваного великого князя. И не сопротивлялись открыто, и не признавали за правдошного. Примечать стал, что и бояре покашивают глазами, от совета уклоняются. Словом, торжества победительного не получилось. Местоблюститель высшей церковной власти Иона в Коломну не уехал, но сидел на митрополичьем дворе в затворе, во дворец не являлся и на приглашения никак не отзывался.
Бывают люди, чьё призвание толковища творить. Обо всём они ведают, всему смысл знают и охотно его разъясняют. Таковы были перебежчики бояре Добринские. Один брат говорил Юрию Дмитриевичу, что на свадьбе пояс у Косого сорвала не великая княгиня, а имал татаур Захар Иванович Кошкин. А княгиня только бесчестила Юрьевичей словами. Сам же пострадавший утверждал, де, сама княгиня руками грубо бралась и рвала с яростию. Один одно, другой другое зорит, а ведь вместе там были, на пиру, хотя и пьяные.
Вот и теперь Пётр Константинович Добринский, всему свидетель, всего знатец, начал издалека и осторожно вспоминать то, что князь Юрий с годами постарался забыть. Немало было такого, что трогать в памяти неохота, а то, чего коснулся сейчас некстати Добринский, особо неохота.
— Василь Василич-то титул князя великого получил даже не в колыбели ещё, но во чреве матери!
— А ты тогда зачем здесь сидишь, с моего стола ешь — пьёшь, Пётр Константинович? — прямо сказал Юрий Дмитриевич, а про себя прибавил: зараза ты перемётная. Но тот, как не слышал. Макая блинец постный гречишный в маслице конопляное, обкусывал меленько по краям, опять макал, а сам своё гнул:
— Трудно тогда Софья от бремени разрешалась, страдания тяжкие претерпевала, начала изнемогать, — будто былину сказывал, мерно, тягуче трутил своим рассказом боярин душу Юрия Дмитриевича. — Тогда супруг её Василий Дмитриевич поехал за Москву-реку в монастырь Святого Иоанна Предтечи, что под бором, и попросил тамошнего старца помолиться о роженице. Старец сказал: княгиня здрава будет. Помолился и ещё сказал: родит тебе сына, наследника. Ладно. А на другой день уже в Кремле, в Спасском монастыре сидит духовник Василия Дмитриевича в своей келий и слышит, как кто-то ударил в дверь и велит: иди, мол, дай имя великому князю Василию, в мир только что пришедшему. Чей же сей глас был? — Добринский благоговейно сожмурился. — Без сомнения, глас этот был Ангела Света. Чей он ещё может быть? По слову этому и нарекли младенца, в котором весь московский люд вот уже восемнадцать лет видит своего Богом данного государя.
— Ты к чему баешь-то всё это? — уже не скрывая раздражения, спросил Юрий Дмитриевич. — Иль ты обличать меня собрался, как Максим юродивый, царство ему небесное?
— Просто правда это, вот и говорю, княже, — поднял невинные глаза Добринский. — Я всегда людям правду говорю, такой я правдивый. Спроси кого хочешь — подтвердят.
— Да зачем ты со мной-то остался? А теперь гундишь чего-то? Чего ты гундишь? Что тебе надо?
— Чувствую я, — таинственно сказал Добринский, заканчивая есть блинцы.
— Чего чувствуешь?
— Правду.
— Какую правду?
— Но ведь не любишь ты её, Юрий Дмитрич! И едой вон попрекнул меня, сирого. Чай, не объел я твоего стола постного? Прости, ради Христа! — И пошёл обиженный и правдивый.
«Халабала, ботало коровье», — ругался князь Юрий, а сам всё мрачней и мрачней делался.
Действительно ли то было происшествие, нарочно ли пустили баснословие, занесённое потом во все летописные своды, но развязка его всякому видна была сейчас. И заставила она Юрия Дмитриевича сильно задуматься. Испытал он вдруг усталость вместо радостей ожидаемых, что вот он — в Москве, на престоле; возраст свой немалый почувствовал, от весенней, что ли, мокрой погоды раны загудели, про которые уж, сколько годов забыл, всё чаще с печальным равнодушием думалось, что суета сует, мол, и всяческая суета. Если бы двадцать, ну, десять лет назад… а теперь — поздно-поздно… Всё чаще во время молитвы приходили на память слова отрадного канона на исход души: «Уста мои молчат, и не молвит язык, но в сердце разгорается огонь сокрушения и снедает его, и оно призывает Тебя, Дево, гласом неизречённым».
Читать дальше