Незадолго до обнародования крестьянской реформы корпус был преобразован в институт. Офицерский надзор упразднен, правила внутреннего распорядка ликвидированы (ложись когда хочешь, только утром на лекции не опаздывай... да и за это не очень-то взыскивали!), столовая закрыта. Вместо казенного питания назначалась стипендия в 25 рублей, «на которую. — замечает Карпинский, — скромно можно было существовать».
В один прекрасный день студенты снесли свои форменные куртки, шинели и брюки в портняжный цех и некоторое время расхаживали «кто в чем», скоро им возвратили их достояние в перешитом виде, превращенном в цивильное платье, «конечно, не изящное, но не худшее, в котором мы недавно щеголяли». Месяц назад они понятия не имели о стоимости, скажем, кровати, на которой почивали по ночам и присаживались днем, коли такая возможность представлялась. А случись, ослабнет сетка или порвется одеяло, комендант присылал плотника Никифора с мотком проволоки и катушкой ниток, и тот живо заметает, подтянет и приведет в должный вид. Теперь студентов вызвали в канцелярию и заставили расписаться под длинным списком предметов, выдаваемых во временное пользование с полной ответственностью за сохранность. Кровать, тюфяк, подушка, простыня...
Свобода, оказывается, сопряжена с разного рода сложностями и большими формальностями...
Все же — и как можно в том усомниться — они радовались ей, усматривая «одним из главных преимуществ нового строя, — с улыбкой припоминал Карпинский, — освобождение от форменной одежды, избавлявшей от внешнего уличного офицерского и полицейского наблюдения». Прежде-то как бывало? Стоило кадетам переступить порог ресторана, как тут же являлся городовой и козырял с извинениями: «Господа, я удивлен, видя вас в таком месте...» А теперь? «Двери всевозможных ресторанов и различных увеселительных заведений оказались широко раскрыты, и большинство в этом отношении свободу использовало».
Александр и сам, как можно судить, вовсе не был чужд развлечений; правда, они у него носили не узко, так сказать, утилитарный характер. «Любовь к музыке вызывала и посещение трактиров с большими хорошими органами. Особенно для этой цели посещался трактир «Палермо» на Большой Итальянской против Пассажа, где, между прочим, орган исполнял марш из «Тангейзера» Вагнера, оперы которого еще не ставились в Петербурге. На расписании органных валов значилось, что это марш из оперы «Еловые домики»... Более взрослые любители не одной музыки охотнее посещали трактир «Лейпциг» на Офицерской, откуда при очень пошатнувшейся дисциплине возвращались поздно, а иногда и с повышенным настроением и пониженным сознанием. Небольшая часть увлекалась картами и в «занимательных» комнатах проводила за игрой часть ночи... Я предпочитал два дня не обедать, чтобы раз на галерее прослушать оперу». Питаться вообще теперь, после всех перемен, приходилось «или холодной едой с чаем, или в кухмистерских... или даже в так называемых греческих кухмистерских, очень дешевых, но не всегда доброкачественных». Однако, если и выпадало «иногда голодать, то по недостатку расчетливости или по иным случайным причинам». Четвертная в месяц свалилась на молодых людей, совершенно не подготовленных к самостоятельному ведению хозяйства; экономику горных работ им читали, а экономику холостяцкой жизни, разумеется, нет...
С быстротой, способной вызвать удивление, менялся облик вчера еще безукоризненно подтянутых, стройных и чистеньких кадетов. Прически стали небрежны, манеры расслаблены, смех снисходителен, суждения категоричны; появились завзятые острословы, которые, казалось, жизненной задачей себе поставили поддевать всех и вся и втягивать в словесную дуэль. Прежде, осматривая кадета перед тем, как подписать увольнительную, полковник Добронизский приказывал: «Самому идти, усы оставить здесь!» — и юноша беспрекословно возвращался в спальню и доставал из тумбочки помазок. Теперь же завелись у старшеклассников и бородки, и бакенбарды, и прочие ухищрения лицевой растительности, полковник, тьфукая и отплевываясь, только махал рукой. Все изменилось! Бедный полковник Добронизский!
Офицеры в институт более не приходили; один Валериан Петрович никак не мог с ним расстаться. Каждое утро, одетый по форме, подъезжал на извозчике, бодро взбегал по лестнице — и останавливался, словно впервые догадавшись, что спешить некуда. Круто поворачивался, доставал портсигар. Иные из студентов набирались дерзости, просили закурить. Он не отвечал, строго дергал головой. Если подходил кто-либо из бывших подопечных его, он выспрашивал об оценках, о поведении и о здоровье родителей, которых помнил по именам. Строгий, сухой, прямой, он стоял с таким видом, будто докурит папироску и помчится по долам; но, бросив в урну окурок, вынимал портсигар. Кавадеров пишет, что иногда заставал его печально обходящим бывшие роты и отделения. «Подолгу останавливался на одном месте, часто и грустно задумывался. Такое душевное состояние не могло пройти для него бесследно. Он стал заметно хиреть и вскоре же скончался».
Читать дальше