— Считай все.
— Что же получится, я семь и артиллеристы семь укажут — в донесении четырнадцать будет. Кому это надо?
— Ты давай, не мудри, — холодно сказал Журавлев, — уничтожено семь — так и докладывай.
— Моих два, — упрямо сказал Куржаков, и ноздри его побелели.
— Ну ладно, математик, — сердито сказал капитан. — Получи вот карты. Сегодня прислали. Начштаба в третью роту понес, а я для вас прихватил. — Журавлев, шелестя картами, стал подбирать листы, проверяя маркировку.
— А эти зачем? — спросил Куржаков, показывая два листа с окраинами Москвы.
Журавлев понял скрытый смысл вопроса, ответил:
— На всякий случай.
— Для меня такого случая не будет, — сказал Куржаков. — И взводным моим эти листы не давайте. Я пристрелю каждого, кто попятится.
Он протянул комбату листы. Журавлев какой-то миг молча смотрел на Куржакова, но листы все же взял.
Ромашкин возвращался в свою траншею и думал о Куржакове: «Что за странный человек? В бою улыбается, когда затишье — на людей рычит. Даже комбату резко отвечал…»
Ромашкин шел по хрустящему снегу, видел редкие ракеты над передним краем и цепочки трассирующих пуль. Он думал о том, что получил боевое крещение как командир, и теперь дела пойдут лучше. Вдруг одна из огненных цепочек полетела прямо в него. Ромашкин не успел лечь, и огненное жало впилось в грудь. Падая, он ощутил, будто оса грызет, жалит уже где-то внутри, подбираясь к самому сердцу.
«Как же так? Почему в меня?» — удивился Ромашкин. А оса жалила так больно, что померк свет в глазах.
Во взводе подумали — лейтенант засиделся у ротного. Куржаков считал, что Ромашкин давно отсыпается в своей землянке. А телефон взводному командиру не полагается.
Всю ночь пролежал на снегу Ромашкин, истек кровью, закоченел. Наткнулись на него только на рассвете, оттащили к воронке. Там не зарытыми еще лежали бойцы, расплющенные прямым попаданием в блиндаж. Совсем недавно на них с содроганием смотрел сам Ромашкин.
Куржаков пришел взглянуть на последнего взводного своей роты. Да, он постоянно ругал Ромашкина и высказывал свою неприязнь, но в душе считал его наиболее способным из своих командиров и теперь искренне опечалился его смертью. Тем более, что кое-чему уже научил лейтенанта Ромашкина, дальше с ним воевать было бы легче.
Куржаков расстегнул нагрудный карман Ромашкина, чтобы взять документы, и уловил слабое веяние живого тепла. Ротный поискал пульс, не нашел и приложил ухо к груди лейтенанта.
— Куда же вы его волокете? — гневно спросил Куржаков оторопевших красноармейцев. — Живой ваш командир! Несите в санчасть. Эх вы, братья-славяне!
— Так задубел он весь, — виновато сказал Оплеткин.
— Ты сам задубел, в могилу живого тянешь! Несите бегом, может, и выживет.
Ромашкин открыл глаза и увидел пожилую женщину в белой косынке.
— Ну, вот мы и очнулись, — сказала она.
Василий удивился — откуда женщина его знает! Кажется, это она торговала вареной картошкой. Но как она сюда попала? А вернее, как он попал к ней? Василий спросил:
— Это вы продавали картошку? Она кивнула:
— Я, милый, я.
— Я про станцию, где наш эшелон остановился.
— Правильно, — согласилась женщина, — и я про станцию и картошку.
Ромашкин понял — она соглашается потому, что он больной, нет, не больной, а раненый. Он вспомнил: однажды болел отец, и мама всему, что бы он ни говорил, поддакивала, со всем соглашалась. Тяжелобольным не возражают, им нельзя волноваться. «Значит, я тяжелый».
— Он еще бредит, — сказал грубый голос рядом. Василий посмотрел — рядом на кровати сидел человек в нижнем белье.
— Нет, не бредит, — удивился тот, — на меня смотрит.
— Где я? — спросил Ромашкин женщину.
— В госпитале, милый, в госпитале.
— В каком городе?
— В поселке Индюшкино.
Ромашкин улыбнулся.
— Смешное название.
— Смешное, милый. Ты больше не говори. Нельзя тебе.
—А почему? Куда я ранен? — И вдруг вспомнил, как огненная оса впилась в грудь. Она еще была в нем, тут же заворочалась, стала жалить внутри. Ромашкина забил сухой, разрывающий грудь кашель. — Осу выньте, осу! — застонал он.
— Опять завел про осу, — сказал сосед нянечке. — Опять он поплыл, Мария Никифоровна.
— Это ничего, — ответила нянечка, поправляя подушку. — Уж коли в себя приходил, значит, на поправку идет.
Ромашкин лежал в полевом госпитале километрах в двадцати от передовой. Здесь были самые разные раненые, такие, кого не было смысла увозить в тыл: ранения легкие, несколько недель — и человек пойдет в строй; и такие, кого сразу нельзя эвакуировать, они назывались нетранспортабельными. Их выводили из тяжелого состояния и уж потом отправляли дальше. Ромашкин был «тяжелым» не только по ранению, а из-за простуды и большой потери крови.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу