Во вторник я проснулась будто от толчка — меня охватила ужасная паника. Всю ночь женщина с больным зубом не переставала пронзительно кричать, отчего мне снились орлы, которые камнем падали с неба на землю. Наступило шестнадцатое августа, и большую часть утра я провела у решетки в разговорах с Ричардом и матерью о мире за пределами наших камер. Мы говорили только о прошлом. О материнском огороде, об обильном урожае, собранном в прошлом году, о громадной индейке, которую Ричард подстрелил прошлой весной. Мать говорила слабым голосом, и несколько раз я просила ее повторить то, что она сказала. Женщины, расположившиеся у стены, сжалились над нами с Томом и ходили по камере, предоставив нам больше времени для разговоров, но вскоре нам пришлось уступить им место и вернуться на середину камеры.
Вдруг мимо нас к отхожему месту прошмыгнула Мэри Лейси, и охватившее меня чувство беспомощности обратилось в ярость. Мэри была нашей соседкой по Андоверу, но это не помешало ей ложно обвинить мою мать, пытаясь спасти собственную жизнь. Она украдкой бросила на меня взгляд, и я вспомнила, как она таращила глаза, свесившись с надгробного камня на сельском кладбище, когда Мерси Уильямс держала меня цепкой хваткой и говорила, что сожжет меня живьем в моей собственной постели.
Я бросилась к ней и толкнула с такой силой, что повалила на пол. Она попыталась подняться, цепляясь за сидящих рядом женщин, чем только вызвала у них негодование. Никто не стал помогать ей и ругать меня. Более того, у некоторых глаза засветились радостью. Мэри оправила юбку и, не глядя мне в лицо, пошла прочь. Том положил руку мне на плечо, но я ее стряхнула, ибо была готова разрыдаться от мучивших меня воспоминаний, и сейчас его утешение не могло помочь.
Я задержала дыхание, чтобы замедлить биение сердца, но всем телом ощущала, как оно продолжало учащенно биться. В висках стучало, глаза дергались в такт пылинкам, кружащимся в воздухе, как мухи-подёнки в полосках солнечного света. Я посмотрела на женщин, сидящих и стоящих вокруг меня с полураскрытым ртом и вялыми конечностями, и меня охватил гнев. Почему им не хватает воли подняться и взбунтоваться? Замыслить побег или по меньшей мере выдвинуть требования нашим тюремщикам? Где возмущение, гнев и ярость?
Когда в полдень пришел отец и принес еды, я почти не слышала его обещаний навещать нас каждый день, пока для матери не наступит последний день. Из-за тревог я совершенно забыла о тех словах, которые просил ему передать доктор Эймс, и пройдет еще несколько дней, прежде чем я их вспомню. Я схватила отца за руки и, шепча ему на ухо, умоляла спасти мать. Увести ее и нас отсюда. Говорила, что готова работать денно и нощно, обходиться без пищи и даже согласна пройти голой сквозь пустыню, лишь бы он что-нибудь сделал. Когда он наконец посмотрел мне в глаза, мне послышался звук захлопываемой книги. Великой книги, в которой звучными словами описана вся жизнь. Верхняя обложка поднимается и ложится в сторону, и страницы начинают шептать: «А потом, а потом, а потом…» А потом как раз в середине книги страницы, шурша, тяжелыми волнами обрушиваются на нижнюю обложку, пока не раздастся последнее, непроизнесенное, «нет».
После ухода отца я неподвижно стояла посреди тюремной камеры, как стержень в солнечных часах, застывшая и несгибаемая, утратившая способность участвовать в течении жизни. Дневной свет проник сквозь окошки и на короткое время осветил камеру. Я с ужасом смотрела, как меняется моя тень, когда свет сначала становится ярче, а потом меркнет, и ночь заполняет наше убогое жилище. Я продолжала так стоять, даже когда на смену солнцу, скрывшемуся на западе за линию горизонта, пришла луна.
Среда ничем не отличалась от вторника. Точно так же выносили отхожие ведра, пришел и ушел отец, принесший немного еды, чтобы хоть чем-то наполнить наши желудки, а также новость, что Эндрю идет на поправку и к нему возвращаются силы. Но ни преподобный Дейн, ни доктор Эймс не появлялись. Не появлялась и жена шерифа. Приходили лишь родственники заключенных. В этот день новых несчастных не допрашивали, не заковывали в кандалы и не приводили в камеру. Голос салемского молитвенного дома затих. Словно время в тюремных камерах замедлилось по сравнению со временем за пределами холодных и мокрых стен темницы. Как маленькие зубчики внутри большой шестеренки, мы опережали внешний мир в гонке к вечному забвению. И как я ни старалась остановить ход времени, зажмуривая глаза, замедляя движения тела или отгоняя от себя сон, день неуклонно клонился к вечеру и спустя последние мгновения незаметно стал четвергом.
Читать дальше