И у Левина защемило сердце, он тоже вспомнил родную сторону, весну с ее грачами и жаворонками, крик потатуйки у сухого пня, добрые глаза дьячка Турвона...
— Вот на сей токмо обиде я плачусь на царя, сын мой, — продолжал старый митрополит, гладя сурка, — зачем он отнял меня у Малороссии и Малороссию у меня отнял?.. Я бы рад уйти за Днепр, в польскую Украйну, только бы поближе к солнцу, к Богу. Так нет, не пускает.
Задушевная беседа старика окончательно размягчила сердце Левина. Он смотрел с благоговением и любовью на этого маститого святителя русской земли, который и на высоте своего государственного положения сохранил молодую свежесть сердца и нежную отзывчивость на все доброе и благое. Лаская «бабася», делая внушения «сороке-московке», старый сановник становился еще симпатичнее в глазах изверившегося в людей Левина.
Дверь кабинета отворилась, и на пороге показался келейник митрополита.
— Что, Машкарин? — спросил митрополит.
— Епископ Феофан, — отвечал тот, низко кланяясь.
— А!.. Епископ Феофан Прокопович... проси.
Келейщик скрылся.
— Прокопенко... златоустие царево и усерязь многоценна, на ушке царевом висяща, — бормотал старик с видимым неудовольствием.
Левин встал и начал откланиваться, прося благословения.
— Заходи ко мне, будут старцы из Соловецкого, от них ты узнаешь нечто, — сказал митрополит, благословляя Левина.
***
Через несколько дней Левин снова явился к митрополиту. Последний казался возбужденным. Стоя у аналоя, на котором лежала толстая ветхая книга, он, скатывая между пальцами маленькие восковые катышки, приклеивал их то там, то здесь на полях книги и раздраженно бормотал: «Ишь он, умник... Извеся язык, аки пес в спожинки, на свой хвост червивый лает... Мы-де сами по себе, а вселенские патриархи сами по себе... Ишь Прокопенко! Понура свинья, а глыбоко землю рое... Под корень древо великое роет Прокопенко... Я ему докажу из Писания, испятнаю всю книгу...»
Заметив Левина, старик ласково обратился к нему.
— Ну, что, сын мой? Какие мысли Господь на душу положил тебе?
— Не быть в Соловках мне, владыко.
— Не быть? Что же так?
— Душу свою боюсь погубить там.
— А!.. Так видал соловецких старцев?
— Видал, владыко.
— И трепет нападе на тя? И кости твои смятошася?
— Смятеся душа моя, владыко святый... Старец Аксентьев Богом живым заклинал меня бежати соблазна соловецкого. «Для Бога! — говорит. — Не для чего туда идти! Монастырь весь разбежался-де по лесам и по пустыням, а остались-де только монахи моты и пьяницы, потому-де что прислано отсюда монахов три человека, и стали-де приводить, чтоб мясо ели, а попы бы-де подбривали усы, чтоб-де святые тайны принимать не помешательно, а дьяконы-де бороды и усы вкружало держали бы, а дьячки-б де бороды и усы брили, а с икон-де со всех оклады и приклады собирали и запечатали и отдали под сохранение».
Левин говорил дрожащим голосом. Еще одна вера разбивалась в нем, а на обломках ее становился тот страшный образ, из уст которого вылетели грозные слова: «О, бородачи! Бородачи! Доберусь я до вас!»
— Так, так, — говорил митрополит, выслушав Левина. — Я знал это... Прокопенко и не до того доведет... Верно ему в Риме папежи хвост прищемили, и он теперь на иконы лает... Что ж ты думаешь делать? — спросил он, силясь успокоиться.
— Поищу незнатного монастыря, бедного. В пустыне, может, скроюсь, может звери лучше людей.
— Не говори — не говори так, сын мой, не гневи Бога: есть у него хорошие люди... Много на земле хороших людей, добрых, ангелам подобных... Забуду ли друга моего и искреннего моего Димитрия, митрополита ростовского? С той поры как я знавал его еще маленьким Данилкою, Даньком Тупталою, когда мы с ним, бывало, отыскивали под Киевом гнезда сизоворонок и когда уже потом писал он свои Четьи-Минеи, с юных ногтей и до немощной старости был он святым человеком. Нет, много хороших людей знавал я на своем веку. Найдешь и ты их, сын мой. А в Киев, в Печерский монастырь не хочешь? — спросил старик, помолчав.
— Боюсь, отец святой, — отвечал Левин.
— Чего боишься?
— Смущен буду духом... Думать стану, не утерплю, к старикам ее зайду... Следы ног ее буду отыскивать на берегу Днепра... Нет, владыко...
— Воистину — воистину...
И старик задумался. На краю гроба живучая память воскрешала перед ним и зеленую леваду, и тихую ночь, и запах любистка... Память молодости ведь и в гробовую крышку стучится...
— Так иди в пустыню... Жаль мне тебя, полюбился ты мне как сын родной, которого у меня не было, — говорил старик со слезами на глазах.
Читать дальше