Когда исчез царевич и никто, даже сам царь и его приближенные не знали, куда он девался, по России стали ходить странные, один другого невероятнее слухи. Говорили, что он бежал от отца к султану турецкому и что султан по этому случаю объявляет России войну. Рассказывали, что турецкие страннички узнали его в числе прочих монахов на Афоне. Бабы-богомолки уверяли, что сами, своими глазами, видели батюшку-царевича-млада во киевских во темных пещерах, во келейке убогой, за железною за решеткой: «В схиме батюшку царевича видели, а на этой на самой на схиме, матка моя, смерть написана — ребры голые, а в руках коса косецкая... сама, своими глазаньками видала... а царевич-от батюшка слезно молится...» Слухи ходили, что «ушел он во град Ерусалим, на Ерихон-гору, к самому как есть пупу земли, а на самом на том пупе земли пещерушка мала ерихонская с единым оконцем, а в той во пещерушке странничек млад, — он и есть, мать моя, царевич Алексей Петрович, — молится — „коли, — говорит, — пещерушка ерихонская вся наполнится моими горючьими слезами, тогда переставленья света не будет, а коли не наполнится — будет тогда и свету переставленье“. Были и такие фантазерки-бабы, — и все больше бабы, виновницы создания всяких легенд, которые утверждали: „Сама-де, мать моя, видела его, царевича Лексей Петровича, как он, батюшка, ходит и милостинку просит, и сама я, мать моя, подала ему яичко, Господь удостоил“...
Когда эти слухи были в самом разгаре, переносились, словно на сорочьих хвостах, с ярмарки на ярмарку, с базара на базар, из села в село, и таким же путем дошли до Левина, который все еще находился на постое, в Харькове однажды вечером, летом 1717 года, к нему зашел странничек, знакомый и ему, и нам Никитушка Паломник, которого, впрочем, Левин знал под именем старца Варсонофия. Он был по обыкновению с дорожной котомкой за плечами и с длинным посохом в руках.
— Откуда Бог несет, старче? — спросил Левин.
— Из Бара-града, батюшка, от нетленных мощей угодника Николы чудотворца, из самой италийской земли.
— О! Далеко же ты был, старче Божий, — заметил Левин.
— Далеконько-далеконько, батюшка. Для нас-то оно, для худых ног наших далеко, а для Господа-то близко. Для Господа и я трудился.
— Ну, и много хорошего, поди, видал, много чудес наслышался?
— Много, много. Всего-то, что видели глаза мои старые, всего-то этого и память моя худая вместить не может, и языку моему косному нелеть есть глаголати.
— Да и у нас тут не мало чудес совершилось, — сказал Левин. — Вот хоть бы о том сказать, говорят, будто царевич Алексей Петрович пропал без вести, будто видели его и в Ерусалиме, и на Афоне. Чего-чего не говорят! И все жалеют царевича.
— Так, так, батюшка. Только слухам-то этим веры давать нельзя. А что государя царевича все жалеют и все его любят, окроме врагов земли российской, так это сущая правда. И вот ради-то этой любви всероссийской его и спасет Господь, и укроет под покровом своим.
— Где ж он? Что слышно о нем?
— Что слышно о нем-то? Имеяй уши слышати — да слышит, имеяй разум разумети — да разумеет... А я тебе, как благочестивому человеку, вот что поведаю за тайну великую: я сам видел царевича здрава и невредима.
— Как? Где?
— Слушай, сын мой. Когда это пропал государь царевич, дал я себе обет сходить к угоднику, Николаю Мирликийскому чудотворцу [20], не откроет ли он мне, батюшка, в видении ночном, в тонце сне не поведает ли, где мне искать света-царевича. И пошел я ныне раннею весною в путь далекий. И Боже мой Милостивый! Какия страны и грады привел меня Господь увидеть, какие языцы услышать, того и рассказать нельзя... Пошел я, сын мой, чрез Киев-град, очистил стопы мои грешные о следы святых стоп подвижников печерских, и направил оттуда путь мой на град Львов, в цесарской земле. Иду это себе и день, и ночь, иду, и только ветерок Божий главу мою грешную лобызает, волосами моими седыми да брадою повевает. И таково это хорошо кругом в пустынях прекрасных: птица это степная пролетит, орел над тобою широкими крылами взмоет, жавороночек в небе прощебечет, ну, и все будто не один идешь, со пустынею разговариваешь... А то горы высокие, каменные, леса по ним главу свою к небесам поднимают, а там веси и грады всякие, — чего, чего нет! И дошел я до Львова-града — город необычной, нарочито невеличек, а все в оном чисто и изрядно, а языком говорят малороссийским, как и в Киеве, и образом люди походят на черкасских людей, и малые дети босиком ходят, как и у нас, а землю пашут не по-нашему. Далее, идучи к Вене, граду великому да к веницейской земле, попадаются словенские языцы, а разумети их неудобь есть, токмо ежели скажешь церковною книжною речью, и тогда удобее разумеют оные хорвати, и серби, и илирцы... Бреду это я себе, старая ворона, и нуждушки мне нету, потому места там теплые, а люди добрые, так оно и не холодно, и не голодно. В Вене-граде церкви все латинские, а люди немецкие, а которые мужики, сказать бы, простой народ, что победнее, так те словенскому роду, народ черномаз гораздо. А в Веницее-граде народ италийской, голосист гораздо и всякие бесовские песни петь горазд же. Езда же по граду Веницее бывает водой, в лодочках малых, гондолами называются. А коня там ни единого не увидишь, токмо на некоей большой площади поставлены для примеру кони медяны, и кумиры бесовские, идолы мраморяны, в образе голых баб и мужиков, и оным поклоняются. А в Риме-граде папеж живет, брит, стрижен и бесовский табак нюхает, и с оным табашным носом божественную мшу совершает. А Неаполь-град тепел аки баня, населен больше цыганами. Народ черен и черноволос и кудряв, аки арапин, лазароном прозывается, гол и бесстыж — почитай что нагишом, без рубахи и портов по улицам валяется, потому что тепло, и апельцыны жрет. А живет там цесарев вицерой, сказать бы прикащик либо воевода, Дауном называется. И был со мной в Неаполе-граде таков случай. Прихожу я к морю корабли посмотреть да грешным делом выкупаться, потому — дюже жарко. Подхожу я один к берегу и абие слышу знакомую песню российскую. «Свят-свят-свят! — думаю. — Уже не бесовское ли наваждение?» Прислушиваюсь, а сам творю крестное знамение. Нет, все та же песня, так вот по морю и разливаются голоса:
Читать дальше