— Знаете, почему я так интересуюсь, я, видите, сейчас в страшных долгах, если родные не продадут части имения в России, я решил тоже стать работником иль бродягой, что ль, работать что попало, но главное, не утерять свободу и скрыться, чтоб не вернули в Россию.
— В Россию? — спросил Вейтлинг. — Кто же вас захочет вернуть?
— Царь.
— Ах, царь? Это скверно, — тихо засмеялся.
— Чем вы зарабатывали?
— Шил штаны, сюртуки, латал мужикам платье; в городе делал цветы. Искусственные, — добавил Вейтлинг.
— Цве-ты? — удивился Бакунин, глядя на худые, синевато-костистые руки Вейтлинга. — Ну, этого я наверное не сумею, для цветов я груб. Много вырабатывали?
— Чтоб не сдохнуть с голоду.
Лампа светила скупо, как раз от стены освещая Бакунина, развалившегося в соломенном кресле. Вейтлинг, видимо, к нему уже привыкал.
— Я многое видел в жизни, — говорил он, — такую нищету, какой вы никогда и не видали, если говорите, что у вас даже имение. Я давно понял, что нищие вправе убивать богатых только потому, что они нищие. В Париже в 37-м году я вошёл в «Союз справедливых» и с тех пор борюсь за угнетённых.
— Вы чистый немец?
— Почему вы спрашиваете?
— Так.
— Странно. Нет, я сын француза и немки. Внебрачный, — добавил Вейтлинг.
Бакунину Вейтлинг нравился. Вейтлинг казался даже заманчивым, в Вейтлинге мелькнул Бакунину огонёк фанатизма.
— Вот пишу в защиту бедных классов, — оживляясь и примиряясь с Бакуниным, говорил Вейтлинг, — и вижу, что такое свобода печати при господстве денежной системы. В современном обществе всё покупают за деньги: совесть, тело и дарования человека. Разве это свобода? Свобода для одних и тюрьма для других. Вы согласны, что работникам в современном обществе приходится разыгрывать роль ослов, которых бьют палкой там, где надо бить, а где обходятся одними вожжами, то направляют не менее искусно?
— Разумеется.
— Но как же вы тогда против коммунизма?
— Так что ж? Вы видите спасение общества в коммунизме?
— Да, в коммунизме, — Вейтлинг сказал тихо, не терпя возражения.
Вейтлинг, худощавый, аккуратный, небольшой, возбуждённый внутренним огнём, встал.
— Только коммунистическое государство явится таким, при котором все силы и органы человека, руки, ноги и голова, — Вейтлинг показал на голову и на ноги, — будут содействовать каждому индивидууму, чтобы сообразно равным для всех условиям было обеспечено удовлетворение всех потребностей человека. Каждому будет гарантировано полное наслаждение своей личной свободой. Этот же мир, — обвёл Вейтлинг рукой, указывая на стены, — подлежит разрушению. В нём хаос и насилие.
— Вейтлинг! Вижу в вас автора чудеснейшей книги! Но не соглашаюсь, нет.
Вейтлинг перебил дрогнувшим голосом, проговорил скороговоркой:
— Знаю заранее, что вы скажете, что нельзя идти к счастью через кровь и насилие, что нужны иные меры. А я вам говорю, — закричал Вейтлинг, вдруг наступая с яростью, почти с бешенством, — что для победы иного пути нет! Надо раскалить, разжечь всеми средствами живущее в бедных недовольство, чтобы оно вырвалось пламенем, спалив без остатка современный строй и его людей. Мы, коммунисты и бедные классы, мы поднимем для этой цели грабителей, нищих, преступников, каторжан, создадим армию отчаявшихся, которым нечего терять, и двинем их на мещан, богачей и аристократов!
Отвалясь в заскрипевшем под могучей спиной кресле, Бакунин, улыбаясь, махнул рукой.
— Что? — спросил Вейтлинг.
— Не знаю, за кого вы меня принимаете, что так страстно проповедуете ваши революционные меры? Я вовсе не о том, всё это нужно и, конечно, правильно, — Бакунин встал, заходил, сгибаясь, по комнате, — да дело-то не в мерах, дорогой Вейтлинг, а в целях. Ваша цель — коммунизм? А где его происхождение? Общественный порядок на Западе сгнил, он едва держится болезненным усилием, этим и объясняется та невероятная слабость и тот панический страх, которым полны современные государства. Куда бы в Европе ни оглянулись — везде дряхлость, безверие, разврат, происходящий от безверия, начиная с самого верху общественной лестницы. Ни один человек, ни один класс не имеет веры в своё призвание, и, право, все шарлатанят друг перед другом и ни один другому, даже самому себе, не верит. Привилегии, классы и власти едва держатся эгоизмом и привычкой, это слабая препона против возрастающей бури. И тут, в гибели этого строя, в гибели этого мира вы, конечно, правы. Lust der Zerstorung ist zugleich eine schaffende Lust [26] Склонность к разрушению всегда дремлет в нас (нем.).
, сказал я в моей статье «Партии в Германии».
Читать дальше