С видом дирижера, переходящего к новой фигуре кадрили, распорядитель торжественно вывел из крематория родных и выстроил их там, где им полагалось стоять, затем пригласил провожавших принять участие в новой фигуре. Дамы, даже мало знакомые, грустно и неловко, из-за вуалей, целовались с Тамарой Матвеевной и Мусей. Тамара Матвеевна — она больше не плакала — безучастно исполняла то, чего от нее требовали. Мужчины подходили, соображая, целовать ли руку: может, на похоронах нужно целовать, несмотря на перчатки? От Тамары Матвеевны все отходили с облегчением, — на нее было страшно смотреть. Клервилль был достойно декоративен, как всегда, — им распорядитель был вполне доволен. Серизье тепло и просто выразил Мусе сочувствие. Он очень хорошо притворялся естественным — самый трудный вид притворства.
Все перешли в колумбарий.
Simon Krémenetzky,
1865—1919
Eternels regrets. [162]
Гравер за двойную плату сделал надпись в один день и даже предложил Клервиллю выгравировать, правда, маленькими буквами, какое-нибудь изречение. У него их было несколько на выбор: «Oh soleil, réchauffe mes cendres», «Ton souvenir nous console», «Un seul être vous manque, et tout est dépeuplé»… [163]Клервилль отказался от изречения, немного поколебавшись: «éternels regrets»? «regrets éternels»? Но теперь он, с легким беспокойством, сравнивал плитку с соседними. Нет, другие были такие же. На белых, серых, черных плитках, в узких вазочках, были кое-где подвешены цветы. На стене висел картон со строгой надписью на двух языках: «L’administration reprend dès maintenant les concessions de l’année 1917 non renouvelées»… [164]
В публике все были очень утомлены. Как обычно бывает на плохо идущих спектаклях, неудача стала всем ясна одновременно. Кто-то первый пожал плечами, — люди сразу начали переглядываться с недоумением. Похороны провалились.
Клервилль получил свободу вскоре после похорон. В течение двух дней на нем лежали тяжелые практические дела. Их оказалось много. Нужно было условиться обо всем с хозяином «Альпийской розы», договориться с похоронным бюро, съездить в крематорий, заказать доску граверу, получить деньги в банке. Все это осложнялось тем, что он не знал немецкого языка. Клервилль только с недоумением пожимал плечами, слыша, что для погребения человека, умершего самым естественным образом от разрыва сердца, совершенно необходимы какие-то длинные и непонятные «amtliche Sterbeurkunde», «amtsärtzliche Bescheinigung über die Todesursache», «Bescheinigung der Ortspolizeibehörde des Sterbeorts» [165]и т. д. На континенте ухитрялись делать все бессмысленно сложным и затруднительным.
Смерть Кременецкого чрезвычайно огорчила Клервилля. Он считал своего тестя выдающимся и прекрасным человеком. Горе Тамары Матвеевны внушало ему искреннюю жалость. При одном из первых припадков ее истерических рыданий у него даже навернулись на глаза слезы, чего с ним давно не случалось. Клервилль в душе не одобрял всю эту истерику и про себя называл это «Азией»: вопли, стоны и рыдания дамы в европейском платье над телом мертвого мужа в его воображении вызывали Древний Восток. На второй день они стали чуть-чуть его раздражать.
Муся вела себя гораздо лучше, но все же не так, как казалось бы естественным Клервиллю. Вечером, обнимая мужа перед его уходом, она со слезами умиления благодарила его «за все», разумея выпавшие на его долю заботы и разъезды. В действительности он только и отдыхал, что во время этих разъездов. Хуже всего было оставаться в «Альпийской розе».
Клервилль, конечно, совершенно забросил конференцию, и даже к себе, в Национальную Гостиницу, возвращался лишь на ночь. Они завтракали и обедали в самые необычные часы. Из уважения к горю жены, он не заказывал вина, пил воду и после мясного блюда вместе с Мусей уходил наверх. Скрытый смысл этого, очевидно, заключался в молчаливом признании, что их горе еще может мириться с супом, рыбой и мясом, — надо же поддерживать силы, — но совершенно несовместимо с сыром, компотом и вином. Стол в «Альпийской розе» был диетический и невкусный, воду Клервилль терпеть не мог, без вина ему обходиться было нелегко. Но самое тяжелое во всем этом было притворство. Они как бы равнялись по Тамаре Матвеевне, которая почти ничего не ела. Мусе стоило больших усилий заставить ее проглотить немного бульона, причем усилия эти неизменно сопровождались новыми рыданиями и бессмысленными словами.
Клервилль не роптал и старался себя не спрашивать, сколько времени может продолжаться все это. Напротив, он в день смерти Семена Исидоровича предложил теще поселиться у них. Тамара Матвеевна только замахала руками и, рыдая, проговорила, что об этом не может быть речи: никуда больше она из Люцерна не уедет и будет ждать: может, Бог над ней сжалится и скоро призовет ее к себе. Клервилль был искренно тронут, но вместе с тем почувствовал невольное облегчение: все-таки никто не мог от него требовать, чтобы и он навсегда остался из-за тещи в Люцерне.
Читать дальше