— Да, да, встречаемся… А кто старое помянет, тому глаз вон.
— У вас. папа, новый халат?
— Да, я купила папе в Берлине.
— Очень красивый, — похвалила Муся. Халат был дешевенький, ей это было странно: Семен Исидорович в Петербурге одевался у лучшего портного, и все его вещи были очень дорогие. — В Петербурге ваш халат носил Витя, у него он волочился по полу…
— Витя? Ах, да… Ну, что он? Все в Берлине? (Витя был на море, и Семен Исидорович должен был это знать, Тамара Матвеевна незаметно сделала Мусе знак, чтобы она не поправляла). Очень славный мальчик, жаль его… Налей еще стакан, золото…
— Может быть, не надо? Это все-таки вредно пить так много?
— Налей, — раздраженно сказал Кременецкий. Тамара Матвеевна тотчас налила неполный стакан. — Ужасная жажда, — пояснил Семен Исидорович. — Да, да… — Он, видимо, потерял нить разговора. — О чем ты рассказывала?
— О халате, о Вите, о моем муженьке. («Господи, как глупо: „муженьке“, „акриды“!.. Что я сегодня говорю?..»)
— Да, да… Ты нам писала, что он хочет стать военным агентом?
— Это еще не решено. Кто теперь, папа, может строить планы?
— Да, конечно, кто теперь может строить планы? — грустно повторил Семен Исидорович.
Первый день в Люцерне прошел очень скучно. Муся не считала удобным сразу оставлять родителей. Клервилль не считал удобным сразу оставлять Мусю. Шла борьба великодуший. Тамара Матвеевна умоляла детей (так она их называла) покататься — чудесная погода, — осмотреть Люцерн или пойти в кинематограф. Муся отказывалась и о том же ласково просила мужа, который также отказывался. Между тем все предметы разговора были исчерпаны очень скоро — к вечеру даже Тамара Матвеевна почти искренно хотела, чтобы дети ушли возможно скорее. Ушли они лишь в обеденное время, ссылаясь на свою усталость и на утомление Семена Исидоровича. Борьба великодуший продолжалась при уходе: Муся заявила, что завтра еще с утра забежит к родителям.
— Мусенька, но ведь ты так с нами соскучишься… Может быть, лучше днем к чаю?.. Тебе будет скучно с нами, стариками.
— Нет, не будет скучно… Спокойной ночи, мама… Поправляйтесь же скорее, папа…
После обеда в Национальной Гостинице они погуляли по набережной, полюбовались озером, и в самом деле отправились в кинематограф, в тайной надежде встретить знакомых. Но никого не встретили и рано легли спать.
На следующее утро Клервилль встал в девятом часу, выбрился, принял холодную ванну, поцеловал Мусю, которая еще лежала в постели, и вышел. Он очень приятно позавтракал на террасе гостиницы. Ветчина, крепкий кофе, свежий альпийский мед, вносивший couleur locale [142], были очень хороши. Клервилль вдруг почувствовал, что недурно снова завтракать в одиночестве, без необходимости поддерживать с женой разговор, вдобавок по-французски. Это настроение чуть-чуть его встревожило. Еще очень недавно он тяготился холостой жизнью. Неожиданно у него в памяти скользнул Серизье. Но Клервилль был в хорошем настроении духа и тотчас отогнал неприятные мысли. Идти на конференцию было рано: верно, и билета до десяти часов не получить. Он закурил папиросу, велел подозвать автомобиль и поехал осматривать окрестности, чувствуя не без удовольствия, что совершает легкое предательство: лучше было бы для осмотра окрестностей подождать Мусю, — ну, да с ней можно будет поездить в другой раз. Прогулка оказалась чудесной. Покатавшись с полчаса, он приказал шоферу ехать в Курзал, в котором было снято помещение под конференцию, — и только у подъезда подумал, что сюда было бы приличнее прийти пешком.
Подъезд Курзала был задрапирован красными флагами. Над лестницей висела надпись на французском, немецком и английском языках: «Международная Рабочая Конференция». Впрочем, никаких рабочих у входа не было. У гладко подстриженных пышных растений в кадках стояло несколько молодых людей с красными повязками на рукавах, — очевидно, распорядители. Один из них сбежал по лестнице к автомобилю, но, увидев незнакомого человека, вернулся на площадку с видом легкого неодобрения. Шофер долго отсчитывал сдачу. Молодые люди с любопытством глядели на Клервилля. До него донесся заданный вполголоса вопрос и такой же ответ: «…Вандервельде?» — «Даже не похож, Вандервельде я отлично знаю…» Клервилль спросил себя, сколько оставить на чай: мало неудобно, много тоже неудобно; он оставил франк и, услышав «Merci bien, camarade» [143], смутился еще больше: этот франк, данный социалисту, который его еще и поблагодарил, Клервилль и потом вспоминал с неприятным чувством.
Читать дальше